илья колли
;
ЖЕЛЕЗНАЯ СКРИПКА
;
;
← К книгам

Стеклянное небо

На твоем подоконнике вырос лимон
под стеклянною банкой литровой.
Два салатовых плечика выдвинул он
в полуметре от стужи суровой.
...Ты глядишь на экран, где мелькает кино —
про лимон и тебя у экрана, —
этот фильм продолжается очень давно,
и тебе уже даже не странно.
Только взором слепым обернешься кругом —
декорации, снег на балконе
да лимон беззаконный под мутным стеклом
выставляет живые ладони.

И, очнувшись однажды, к окну подойдешь,
где, переча положенным срокам,
твой товарищ цветет... но в порыве толкнешь,
опрокинешь стекло ненароком,
многослойную раму откроешь с трудом,
заорет крупяная пуржища —
и помыслишь о мире, ворвавшемся в дом,
о свободе помыслишь дружище!..
Лед хрустальный слетает светло и легко
на остатки салатовой плоти.
И по небу — как муха стучит о стекло —
и гудит и стучит самолетик...

Центробежная сила

Ветер

Я прижался к зеленой заросшей щеке луговой,
Исколовшись, губами тянул горьковатые соки
Со щетины стерни, и от ласковых лезвий осоки
Осторожно вдыхая бессмертия запах сырой.

Надо мною раскинулся неба веселый лопух,
С ослепительной, жаркою каплей росы посредине,
И, листом угловатым пробившись на каждой рябине,
Я гонял в небесах тополиный изнеженный пух.

Я лежал, охватив синеву горизонта рукой,
И во мне прорастали могучие корни деревьев,
И речные прорезались русла, и встали деревни,
И налился на теле распаханном хлеб золотой.

Но я знаю — не тысяча лет проплывает по реке,
И мальчишка босой, хулиган из деревни далекой,
На мгновение вспомнит о лезвиях нежной осоки,
Прижимаясь к моей луговой необритой щеке.

Он почувствует небо веселым на ощупь и слух
Лопушиным листом с драгоценной росой посредине.
И начну я тогда с бесконечной заботой о сыне
Прогонять в небесах тополиный изнеженный пух.

кому дыхание дано

Кому дыхание дано,
Кому — удушье.
Но жажда жизни — всем равно
Сжигает души.

И пусть одни перелетят —
Переползут другие.
Памир, Тибет и Арарат
Равны холмам России.

И если сходу наступить —
Так равно, так знакомо
Ребро галактики хрустит —
И панцирь насекомых.

мы выходим из душных комнат

Мы выходим из душных комнат,
полупьяных подруг ведем.
Кто мы есть и зачем — не помним.
Только помним, что мы живем.
Мы живем. Золотое время
мимо рюмок на скатерть льем.
Тихо молится наше племя:
«Мы живем. Мы живем.Мы живем...»
Мы живем и угаром ночи
наполняем тюрьму и храм.
Нам уйти — пожалеть не очень,
и остаться желать — не нам.
Мы кричим, раздирая горла:
— Это жизнь! Поживи с мое!.. —
Словно эхо, скрипит за городом,
отвечает нам воронье.
И тогда мы из душных комнат,
подбирая подруг, бредем...
Кто мы были и кто нас вспомнит?
И табличку прибьет: «Мы живем»?

Песенка о Москве

...И вот мне был под утро сон
В круженьи ночи диком:
Как будто въяве воплощен
Я в городе великом,
Как будто вправду предо мной
Стоят дома и башни,
Как будто улиц пеленой
Окутан город страшный,
Как будто впрямь поток машин
Шипит гремучей кожей
Агонизирующих спин,
Бульварных и дорожных.

И там, в кошмарной тине сна,
Привиделся мне ужас —
Что вправду в городе весна
Мазутом красит лужи,
Что вдоль бетонных стен домов,
Где ветер мусор крутит,
Идут под топот каблуков
Всамделишные люди!
И гул стоит, и разговор,
Как пламя, греет лица,
И плотью светит жадный взор,
И блеск зубов искрится.
Как будто толп глухой извив,
Что кожа улиц пенит,
И впрямь из плоти и крови,
А не сплетенье теней!

Ужасный сон, смертельный сон
Мне снился, словно кара, —
Как будто существет все,
Что вижу я в кошмарах!..

я видел смерть

Я видел Смерть. Она брела в толпе крикливой
юнцов — охотников до женщин и вина,
и жестом царственным, фривольна и пьяна,
живот беременный держала горделиво.
Не узнана никем в угаре похотливом,
котого исторгнет нам в урочный час она?
Смертей ли выводок продлить обречена?
Иль будет сын живой у матери счастливой?
И кто бы ни был он, тот новый гость меж нами,
но в срок приступит Смерть и в горе, со слезами
к устам безгубым гроб прижмет, заголосит
и, одряхлевшая в разлуке непосильной,
ребенка блудного, как мать любвеобильна,
в истосковавшееся чрево заключит...

Мероприятие

Вот я в картинной галерее.
Холодный мрамор пола — скользок.
И гулкие шаги мои по залам,
Как капель звон в пещере темной,
Взлетают, бьются и, утихнув,
Вдруг вновь из полутьмы направо
Проскальзывают... Зал за залом
Я прохожу. Вокруг меня
Печальных и прекрасных гипсов
Тела — взвиваются и вянут,
Как будто нежные цветки,
Неведомого дыма клубы.
Клубятся гипсовые торсы...
И отблески на тяжких рамах
Играют, плещутся, бегут,
Минутной прихотью полотна
То освещая так, то эдак.
Те будто вздрагивают, морщась
От попадания лукавых
И быстрых зайчиков в глаза.
В углах — темно и холод. Свет
Лишь освещает тот участок,
Где медленно иду я. Свет
Желтит, как свет свечи. Слабея,
Он еле освещает рамы,
И темные полотна начинают
Между собою говорить, мерцать,
Указывать на что-то и сердиться.
Как в окнах — галерея, и портреты
Жить начинают странной жизнью,
Действительной и настоящей,
Своею, чуждой мне и всем живущим.
А я иду, иду со страхом гулким,
Что звону капель в тьме пещеры
Подобен и летает, бьется
Меж дымных гипсовых соцветий
И, стихнув, бегло из угла
Бросается ко мне внезапно
На хищных очертаньях кресел...
И я в полотнах заржавелых
Вдруг начинаю лица различать.
Вот тот, под слоем древним лака,
Когда-то приходился мне соседом
В квартире. Этот, в сетке трещин,
Наложенных на холст веками
Прошедшими, был мой приятель —
Мы вместе часто оставались
Решать по физике задачки.
А эту, эту в кринолине,
Забыть мне есть все основанья!..
Тревожно я перебираю
Мерцанье отсветов на раме,
Что падают и угасают
В истертом мраморе полов.
Но что за ужас!.. Чем я дальше
В горячий мрачный фон полотен
Смятенно вглядываюсь, тем
Мне всё знакомей эти лица!
И здесь, в твореньях Сурбарана,
Веласкеса, Мурильо, Греко,
В печальном желтом цвете лиц,
Написанных тому столетья
Назад до моего рожденья,
В чертах людей, давно умерших,
Я узнаю неотвратимо
Все современников моих:
Вот этот — пианист, а эта —
Художница, тот — лицедей,
Вот эта группа так недавно
Гремела славой и скандалом,
Вступив уверенно на узкий
Проскениум существованья...
И вот уже покрыты ловко
Четырехслойным древним лаком?!..
И, вскрикнув дико, побежал я
По пепелищам изваяний,
По этой страшной галерее,
Собранью мертвецов живущих.
Я, словно капель звон в пещере,
Метался, бился, но повсюду
Меня в упор холсты встречали
И что-то говорили тихо,
Смеялись вслед и шевелились,
Играя отблесками в рамах.
И свет безжизненным пятном,
Свечой шипящей, желтой, зло
Летел за мной и, освещая,
Бросал в лицо мне близкие черты.
И там, в конце, во тьме, где Гойя,
Где зал огромный и картина
Висит, всю стену занимая
Так, что не видно из средины
Углов ее и лепку рамы,
Там, с грандиозного холста,
Изъеденного пылью и веками,
Покрытого рубцами трещин
Поверх осыпавшихся красок,
Со знаменитого творенья Гойи —
Смотрел я сам, преображенный,
Жестокий, злобный, дикий!..

Вдруг

Свеча оплывшая погасла...

1980

коснуться дай тебя

Коснуться дай тебя, о любящий мой друг!..
И маску отодрать, хотя бы вместе с кожей!
Упиться в ужасе предательскою рожей
и, фарисейство видя, отрезвиться вдруг.

Но нет, не отнимай окровавлéнных рук —
увидеть страшно мне на зверя лик похожий.
Пускай он будет скрыт — личиной или ложью.
Обман посúльнее. И замкнут горький круг.

Что в дружеской руке? Изменнический нож
или опору в час решающий найдешь?
Провидеть можно ли? Как верно догадаться?

И нужно ли? Иль пусть останусь слеп и глух?
Не ринуться ль вперед, чтоб захватило дух?
и до конца ли дней приговорен метаться?

Приглашение на казнь

Н. Поленову


Приди, Армаггедон, зову!
Смотри, я здесь, перед тобой —
и с непокрытой головой,
и не сжимаю булаву.

Смотри: и перевязь и щит —
всё бросил я. Я безоружен.
Я наг, мне ничего не нужно,
и нету для меня защит.

Бери мой меч, я отрекусь
торжественно — бери, он твой!
И первый выпад за тобой!
И самая победа! — Пусть!

Я здесь; готов; — я есмь мишень.
И сердце алчно жаждет стали,
из вен проситься кровь устала,
а жизни — продолжаться лень.

Иди, беззлобный Голиаф!
Доспехов слышен тяжкий звон...
Тебя зовет Армаггедон, я жду.
Жду, жизнью жизнь поправ.

Так забирай ее — что ждешь!..
— как жадно светится аорта,
железом дружеским распорота!..

...Закуришь.
Труп перевернешь.
Роса.
Туман падет на склоны.
И ты поймешь: ты — побежденный...

жизнь моя как не моя

Жизнь моя — как не моя,
Словно шахматное поле,
Где ходы по доброй воле
Совершаются не мной.
Мой партнер — чудесный парень,
Правда, он играет лучше.
Но надеюсь я на случай,
Может, выиграю — я.
Зябко горбится король
В ожиданьи близком мата.
И угрюмых пешек латы
Замыкают тесный строй.
Что ж, игра не на корову —
Можно даже проиграть,
Все равно нас будут ждать
После партии стаканы.
Я спокоен, даже весел,
Совершен последний шах.
Мы с ним пьем на брудершафт,
Расплескав на стол немного.
Вот приятель мой встает,
Мы курнем от общей спички,
И с последней электричкой
Он вернется. Он один...

1981

куда ж нам плыть

Плывем.— Куда ж нам плыть...
А. С. Пушкин. Осень, XIII

Куда ж нам плыть?.. Какие страны
нас захотят принять, бесцельных?
Борта пробиты, парус рван, и
клекочет голосом гортанным
резная птица на форштевне.
Кому нужны мы? Только если
толпе колодников безвольных,
которых гонит к горизонту
тюремщик злобствующий — ветер...

Мы тоже волны,
и где-то в море нам отчерчен
предел, к которому стремит нас.
И парус легких раздувая,
бортом пробитым воду черпая,
к земле спасительной мы мчимся,
и впереди резная птица
клекочет голосом надежды...

Когда же мы подплывем,
она с форштевня слетит,
свинцовый альбатрос простора,
и мы в толпе безбрежной
отправимся назад за горизонты
гнилым, туманным трактом моря
среди колодников... И верно,
нас рассекая килем звонким,
вы примете и нас за волны,
к своим пределам
мчась.

1979

Стихи к Сонечке

I

С. Юн-Пин

Сонька, сука, да что ж ты наделала —
закружила меня, завертела...
Асфальт выпархивает из-под ног.
А ты меня крутишь в бараний рог.

Сонька-родина, Сонька-гадина,
да на что ж голова мне дадена?!
Чтоб носить — или просто так —
или об стену — иль с моста!..

Только знаю — болваном каменным
ты мне послана в наказание.
Ты мне послана как назиданье
во любовь и во испытанье.

Соня-Сонечка, юная пиночка,
горловая моя кровиночка,
ножевая моя подраночка,
стиховая моя отравочка.

Ах ты, сука, да что ж ты сделала?
Распахала-то меня, разъела-то.
По словам-то всего раздергала.
Как стишок меня поисчеркала.

Сонька, Сонька, теперь куда же мне?
Все так славненько было, так слаженно...
...Обманула, сука, попутала!..
Пропадай, голова беспутная...

1983

Зеленая Пасха

II

— Что скажешь, зеленая Пасха?
...Зеленою веткой качая,
Шагаешь по зелени пахот,
По зелени кровель шагаешь.

А я вот, пресветлая Пасха,
Один вот, любезная Пасха.
И ветка в кувшине не пахнет,
И кончились в кухне запасы.

Ах, Пасха, мне больно, мне странно
Хрипит телефонная кома,
Я дома сижу как не дома,
А в окна вплывает осанна:

— Вот я, мол, иду! —
А мне — дует.
А мне наплевать. А я вижу:
Кому позвонить бы — не будет.
А прочих — я просто не слышу.

Сижу с хрипотцой и опаской.
И мне совершенно равно —
Какой это ветер в окно...

...Что скажешь, пресветлая Пасха?..

1983

Под ножом

III

Так улицы кривой оскал
Уводит в сторону с проспекта —
Где желтый комнатный накал
Стекает натриевым спектром,
Где гул машин, где говор, смех,
Где блеск витрины магазинной,
Где с жизнью путается грех
И кружит голову бензином.
...Кривой проулочный оскал —
Как по живому — ятаганом:
Во мрак, в помоечный развал,
К вину, на перья хулиганов.
От безмятежной суеты,
От жизни жирной и шипучей —
За грань тоски и темноты,
На крик —
на страх —
на сталь —
на случай.

— Так дрогнет, отсветом играя,
Твоя улыбка ножевая.

Жизнь по календарю

IV

Я счастлива жить образцово и просто —
Как солнце — как маятник — как календарь.
М. Цветаева


Живем образцово и просто —
Как солнце встает по утрам.
Тираним друг друга без злости.
Ночуем по разным домам.

Сойдясь, полегонечку любим,
Расставшись, сдыхаем с тоски.
Но снова скрываемся в люди —
Себе и другим вопреки.

И нож друг во друга втыкаем,
Рыдая в подушечный пух,
Да смотрим — а кровь ли стекает?
Не жижа ль? не ангельский дух?

Пытаем друг друга на прочность,
На гибкость, на скол, на излом —
Удары рассчитаны точно!
...Да только когда заживем?

Да только сумеем ли раны
Любви лоскутом затянуть —
Не мал ли?.. В какие-то страны
Заманит нас крестный наш путь!..
— Купили костюм не по росту,
Поди-ка теперь перешей...
...Живем образцово и просто.
Как сердце стучит. Без затей.

Мы уйдем

V

Мы с тобою привыкли к печалям,
Мы с тобою привыкли — болеть.
Нас, быть может, всю жизнь приучали.
Нам так просто прожить — не суметь.

Что же — значит, не верить и верить,
Значит — мучиться, ждать, ревновать,
Будем мелкие наши потери
На вагоны и тонны считать!

Только нам бы — на строгие рельсы
Воспаленной не лечь головой,
Ошалевшей, гневливой, расейской,—
То есть — допьяна болевой.

Только нам бы не оступиться,
Пожалев вдруг о пустяках...
Трудно будет. Но все же синица
Бьется в судорожных руках.

Не спеши... осторожней... нежнее...
Будет время — и с поля скорбей
Мы поднимемся в небо за нею,
Обратившиеся в журавлей.

1983

Так дьявол мне велит...

Н. Эмдиной

I

Так дьявол мне велит...
И снова — ты.
Осеннее пальто и судный скрип.
И снег под каблуком. И детский стыд
Венчает дерзко поцелуй и крик.

А снег летит. А фонари в ветвях.
А мир воскреснет из небытия,
И увеличится в твоих зрачках,
И мудро канет вновь...
Но ты и я!

Пространство губкой впитывает снег,
Как римских роз сырые лепестки...
А рядом — в двери магазина век
Рублей мусолит грязные листки.

Но ты и я!..
И век, и белый пух...
Теряем власть над бедными умами
И поднимаемся, сплетясь руками,
Над крошевом огней, над фонарями,
Над городом с надгробьями-домами,
Над вырванными с родины ветвями...

И глохнет глаз, и слепнет слух,
И ветер воет, пьян и глух.


II

Так дьявол мне велит...
И так дрожат
вселенные горящих наших губ.
Так рушатся миры. Так сохнет сад.
Так поцелуй преступен, дерзок, груб.

Два тела так срастаются в одно
в горячей, душной судороге тьмы.
В две бездны — только это нам дано —
друг в друга протекаем жизнью мы.

Ты криком тяжела. И детский стыд
венчает дерзко поцелуй и крик.
И холод. Снег. И слышен судный скрип.
И мир, раздробленный на «я» и «ты».

А все вокруг, а фонари горят,
рассудок ясен, простыня тонка,
а век слезливо топчется в дверях,
держа в руке за пазухой стакан.

Мне надоело. Хочется курить.
Досадно и смешно. Меня знобит.
А ты — а ты горишь. Ты жаждешь быть —
рожать, пьянеть, и жить! и жить! и жить!..

Века прошли. И снег в ветвях лежит.
И я молчу.
Так дьявол мне велит...

1981

Суть дела

Какая, кажется, дешевка:
Окно. И вьюга за окном.
И комната как мышеловка.
Тоска. Знобит. И пуст твой дом.—
Сентиментального романса
Бессмертный, пошлый антураж:
Еще рояль, свечу, пасьянс — и...
И прошлый век... Какой пассаж!
Или, пожалуй, нет: фуражка.
На шее грязноватый шарф.
Табак. Чаи в оббитой чашке.
Чахотка. Чернышевский. Жар...
Всё прошлый век. Скажи на милость!
А может быть, и круглый стол,
И рук болезненная хилость,
И блюдце, и утробный стон?
Или под тяжестью портрета
Спина — в предчувствии потерь,
В надеждах-снах на бланк ответа
И в ожиданьи стука в дверь.
Нет,— проще: холод и осьмушка,
В провале тьмы — прожектора,
В углу икона, раскладушка.
И сердце — мертвая дыра.
...Все это ясно и бесспорно.
Все обоснованно давно.
И пережито. Но упорно
Садит метель в мое окно.
Без зла, без смысла, без причины
Во всех щелях — садит, садит.
И по лицу, как паутина:
«Тоскливо». «Пусто». И — «Знобит». —
Да, это так! Сменяют годы
Под жизнь расшитый антураж:
Меняют рабство на свободу;
Мир на войну; и баш на баш.
Но ты, в каком бы веке ни был,
Как бы ни жил — идешь домой,
Пьешь чай, снимаешь с полки книгу —
И снова вьюга пред тобой.
И эти именно минуты
Есть первозданье, сущность, жизнь,
В какие бы дела и смуты
Ни изолгались миражи!..
О, Жизнь! Кто там, что быстротечна?
Окно. И вьюга за окном.
И бесконечно. И навечно —
Тоска. Знобит. И пуст твой дом.

1982

Три брата

Узнай, нас трое братьев было.
Мы подросли, и пробил час:
Отец наш на краю могилы
За счастьем в путь отправил нас.
И первый брат в исканьях доли
Топтал недолго сапоги —
Нашел врагов, любовь и поле.
И в быстрой битве он погиб.
Я — средний брат — искал искусства,
Моею Музой голод был.
Но разворованно и пусто,
Отвержен, жизнь я завершил.
А младший брат — остался дома,
Привел жену, родил детей,
В кругу нехитром и знакомом
Еще живет в семье своей.

И души наши пролетают
Над ними в странствиях своих —
И тихо слезы льют, взирая
На сыновей его троих...

там бабка спятила с пустой квартире

Там бабка спятила в пустой квартире:
Всё мечется — со стула на диван,
Рывками, как в немой кинокартине,
С размаху натыкаясь на сервант,

Поет, бормочет, скрюченные пальцы
Цепляются за воздух, как за твердь,
То встанет сдуру, то поскачет дальше,
Пока плечо не расшибет о дверь,

Потом забьется в квакающем плаче
И, в ранки глаз потыкав кулачком,
Кофтульку расстегнёт — и снова нянчит
Лоскут, завернутый тугим комком,

Морщинистые, высохшие груди
До боли жестким свертком изотрет,
Бранясь, когда ж сосать сынок-то будет, —
Тот, что дружком зарезан прошлый год.

1981

Молитва

Воскресни, брат мой Авель!
Как бог живой, воскресни,
как воскресают травы
под звук пастушьей песни.

Неужто к нам не хочешь зайти,
мой добрый Авель,
как жирный дождь нисходит
на бурый голый август?

Мой дом — пустая чаша.
По свету род рассеян.
И кровь здесь льется чаще,
чем слышится молебен.

Вернись назад, мой Авель,
и я уйду, покаясь.
Спаси нас, Авель-овен:
не проклят богом Каин.

Вернись, ты будешь править.
Воскресни. Я всё понял.
Прости меня, мой Авель,—
и Бог детей не тронет...

1982

вот это сон, вот это сон

Вот это сон, вот это сон
приснился мне однажды:
как будто я стою босой,
босой, в одной рубашке.

Стою лицом перед стеной,
кирпичною, некрашеной,
а за моею за спиной —
друзья да однокашники.

Веселые да молодые
гурьбою тесною стоят
и сквозь прицелы навесные
по-дружески в меня глядят.

Подмигивают, утешают,
затворы дружно ладят:
«Ты на коленки встань —
так, знаешь, не больно будет падать!»

Залп грохнул. Кирпичи крошатся...
Я руки жму, благодарю:
«Я очень рад был повидаться,
до новой встречи»,— говорю.

И оседаю, оседаю
на лужу красную в пыли...
...Друзья мне машут,
исчезая за дымкой пороха вдали.

как глубоко нам въелись в кожу

Как глубоко нам въелись в кожу
Костюмы, маски и слова.
Мы на кого-то быть похожим
Хотим, проклюнувшись едва.

Мы не даем душе лениться —
Строгаем, пилим свой кумир.
И, потрясенный, — преклониться
Обязан перед нами мир.

Но чем мы ближе подступаем
К провалу зеркала, где смерть,
Тем больше ложен и случаен
Наряд нам кажется во тьме.

И стоит рядом оказаться,
Как, разгоняя перегар,
Возвысится колпак дурацкий
На месте шлемов и тиар.

И мы предстанем наги, босы,
Смотря растерянно и зло,
Как брызнет трещиной раскосой
В нас — потрясенное — стекло.

1983

Читая Сайяра

Ветер с моря порывист и влажен,
Рвет с плеча незастегнутый плащ...
Я хожу на пустынные пляжи —
Слушать этот прерывистый плач:

Как поет и свистит на рассвете,
Задыхаясь в намокших ветвях,
От дождя надорвавшийся ветер,
Погулявший на синих волнах.

Как на берег вода налегает,
Закипает и, тяжко дыша,
Обессиленная, отступает —
Только камни стекают, шурша,

Только камни в струях белопенных
Отползающей в море волны
Скачут, кружатся самозабвенно —
Будто собственной жизнью полны.

Можно в стуке расслышать шуршащем
Песни, жалобы, гогот и крик —
Будто мелкий народ настоящий
В отбегающей пене возник.

Налетает волна — и в надежде
Поднимаются орды со дна
К небу! к жизни! и к радости! — прежде,
Чем откатится в море она.

А затем с оборотным потоком
Увлекаются снова на дно,
Где до нового гребня глубоко —
Иль навеки? — заснуть суждено...

Да и мы ли не так на рассвете
Воскресаем из жадного сна?!
Для чего нас несет по планете
Жаркой жизни крутая волна?

Не затем ли, чтоб счастьем опасным
Населить возомнившую грудь,
Обмануть песнопеньем прекрасным
И к холодным истокам вернуть?

Озаренным мечтою чудесной,
Не пора ль нам привыкнуть давно,
Что вослед за восторгом и песней
Возвратимся на мелкое дно?

Я не знаю... Но с новой волною
Поднимаются новые вновь —
Изойтись между сном и едою,
Испытать и печаль и любовь.

Те уходят... А эти беспечно
Занимают пустые места...
Только в этом кружении вечном
Жизнь безжалостна к нам неспроста:

Мы уйдем. Но настанут другие,
Как рассвет настает после тьмы, —
Отшлифуют их волны морские,
Чтобы стали такими, как мы,

Чтобы так же страдали и пели,
Чтобы голос — такой же, как наш...
Так ли важно — на самом-то деле! —
Кто заполнит пустующий пляж.

Только важно, чтоб солнце смеялось,
Грохотал бесконечный прибой,
Чтобы камни со дна поднимались
И обратно текли за водой.

А наутро гуляка беспечный
Забредет, а кругом — как вчера,
И подумает с гордостью: «Вечны
Этот берег, простор и ветра!»

1986

Соло для аорты

Музыка — это сознание живущей души.
Пифагор

— Неужели же мы будем говорить о музыке?..
Э. Т. А. Гофман

1

Город.
Город.
Город.
Разбегаются в дымной мгле
изуверские, цвета крови,
огоньки...
Их тлетворный след
затмевает, как труп бледна,
на бетонных электровиселицах
растиражированная луна.
Но подслепок ее электрический
застилает твой смрадный мор,
человечества мокрый морг —
смог...

«О господи,
да воскреснет имя твое
над гобоем людских страданий!..»

Сквозь вонючий бензиновый мозг
Город мутными тлеет очами —
как беспомощный пьяный Аргус, потерявший свое жилье...

Второй день льет...

Август...

И тянется в слепую бесконечность
ночное мокрое шоссе
с раздавленными в лужах гроздьями —
не захотевшими висеть
над нами вечно —
звездами.
А по шоссе — уставший, словно
придорожный камень
идет, стуча ступнями исковерканными,
с отвислым животом, с челом исчерченным
в промозглом рубище тумана,
босой, бездомный, водянистый,—
— город...

«О господи, да воистину ль

воскреснет имя твое?!
и приидет ли царствие твое,
как пришло царствие их?..»

...Светлеет...

Но темноты угрюмой тенью
с петлею трасс на тонкой шее
в ночное одиночество вселенной
уходит, грохотом распорот,—
— Город...

2

— О, бой бэби, о-о-о!..
Как мир прекрасен, о my baby!
Посмотри на эту девушку рядом
с прекрасным и печальным взглядом:
почему она здесь, почему одна?
Быть может, это твоя девушка, парень?
Быть может, это она — Она? —
парень...

О, бой бэби, о-о-о!..
Как мир прекрасен, о my baby!
Твоя жизнь легка, воздушна и беспечна,
и музыка вокруг беспечальна и бесконечна!..
О, бой бэби, о-о-о!..
Как мир прекрасен, о my baby!

(В кафе появляются посетители)

— Послушайте, милый, я умираю!
Я больше не в силах все это слушать!..
В каждом окне, в туалетах, в трамваях...
Меня эти песни за горло душат!..
Вначале «Польери», затем «Меридакн»,
Кто нам их сменит к позднему вечеру?
А мне говорили, что был такой Гайдн.
А мне говорили, что слушают Вебера.
Ну что же вы, милый,— я умираю!
Меня эта музыка за горло душит!
Они нас медленно убивают!
Они ампутируют наши души!..

— Тише, милая, тише...
Напев, пожалуй, совсем неплох!!!
Вы с ума сошли, нас услышат...
Но лучше всего — плов!!!
Вы — с ума... Еще назовите Баха...
и Пуленка довольно для пули в лоб...
Вы с ума... нет-нет... это я — от страха...
Ну не правда ли, дивный плов!!!
Смотрите, словно рисинки в плове,
ветер страха у темных столов
колышет околыши цвета крови!..
О трижды проклятый прогорклый плов!!!

Вот, глядите, справа — там,
там, за спинами у дам,
или нет — вон синий столик,
или нет — вот там, у стойки,
тут, под рубенсовской ню,
нет, с бутылкою Camus,
может быть, скорее этот? —
плечи, словно эполеты,
или этот, с красным носом —
красным, словно кровь доноса!..

Грядет неотступная карма!
Мерещится форма жандарма!

В каждой щели, рот ощеря,
уготованный паук
в полутьме блатные перья
тянет, тянет сетью рук!

Приоткрыты с хрипом двери —
как оскал звериный сух! —
в каждой двери, как в пещере,
воет, рвется птица Рух!

Здесь случаемые трупы
сеют серный запашок,
микрофонные зализы
подгнивают под шумок,

примеряют трупам лавры —
в этих ветвях вех и лох,
в чреве медном Минотавра
догорают Бах и Блох!

Грядет неотступная карма!
Мерещится форма жандарма!

Я с ума сошел, я брежу,
я котлетку вилкой режу,
а оттуда — раз!
— Глаз!
Тошно, страшно, я бледнею,
за платком в карман скорее,
а оттуда — пас!
— Глаз!
Я бегу домой; в проходе
револьвер бандит наводит,
а оттуда в вас —
— глаз!

(Кричат)

— Официант! Официант! Да вызовите же полицию!
— Он пьян!
— Или наркоман!
— Просто дурак!
— Маньяк!

— С милой я во тьме спасаюсь,
к райским вратам прикасаюсь,
а оттуда — глаз!
в пляс!
Что ни час...
Прям' в вас...
Глаз!

(Истеричная дама в очках)

— Музыка! Ну же — музыка!..

— О, бой бэби, о-о-о!..
Как прекрасен этот мир, о my baby!
Посмотри — страна — как душа — Хиросима.
Самые лучшие бетон, бензин и резина!..
Самые замечательные песни!..
Быть может, это наконец надоело тебе, парень?!
Быть может, мир интереснее? —
парень...

— Грядет неотступная карма!..
— Прощайте, милый, меня умирают!..
— Музыка... зомби... казарма...
— Скоро ли? — скоро нас расстреляют!..
— Зубами, зубами в шнур микрофона!..
— Близится, близится светлый миг!..
— Гряди, грядущие в униформе!..
— О сердце, приветствуй
жандармский штык!..

(Крик)
(Их уводят)

— О, бой бэби, о-о-о!
Как мир прекрасен, о my baby!
Как жизнь пуста, беспечна и безумна,
Как музыка — бесчеловечна и бездумна!..
О, бой бэби, о-о-о!
Как мир прекрасен, о my baby!

(Истеричная дама в очках — жандарму)

— Что он поет, вы слышите?
Это совсем не то, что поют!..
Вы запишите себе! вы запишете? —
Он разрушает душевный уют!

Кроме того, эти слова навешаны
на мелодию то ли Рахманинова, то ли Гершвина —
то есть ни я их не слушала, ни мои приятели,
но просто вот чувство такое, понимаете ли...

(Жандарм внимательно смотрит на нее,
затем на эстрадного певца)

(Стреляет в обоих)

(Визг)

3

Da capo al fine... вторая струна...
Негде подправить колки...
Футляр промокает... А дура жена
Лазит во все уголки...

И так, что ни обыск: «Джазист? не в ансамбле?
Немедленно сдать инструменты!»
И прячешь под майку Andante cantabile,
В поту расплывается Lento.

Но я не один. И жандармы летят.
Звук — незаконный — дрожит.
И чье-то спеленутое, как дитя,
Певчее горло лежит.

Футляр и запретного Брамса с собою —
Грядет наша ночь репетиций!
На стройке, за свалками, в глине с водою...
И знают, наверно, в полиции.

Опять — как в разведку... Попреки жены...
Снова зашелся дождь...
Повешен в участке на деке струны
Наш дирижер и вождь...

Сегодня черед мой — во фраке маэстро
У пульта — Распятым повиснуть...
На крыше бетонного склепа — орхестра,
Гобой — скандалист и завистник.

Но скрипки — crescendo! Fortissimo, бас!
Медь разорви, Орфей!
Пусть стены спасением рухнут на нас!
Бей же в литавры, бей!

Лопни, Земля, гнойником смердящим!
Раскалывай небо, грохот!
Вы слышите музыку настоящего —
Трупный овчарок хохот!

...Расколот — альтист, и пробит — гобой,
Рухнул — скрипач скорбей...
Ты слышишь, ты слышишь сирены вой!
Так бей же в литавры, бей!
Так бей же в литавры, бей!
Бей же...

4

А город шел, и сонные копыта
конвойных цокали... А город спал
и видел сон: ему приснилось,
что он — ребенок маленький, бежит
в густых лугах и светлыми кудрями
играет с круглым солнцем в поднебесье:
прилежно в траву спрячется, а после
на пальчик локон золотой накрутит
и вновь смеется, счастливо и звонко —
от терпких поцелуев трав, от света
и от себя... А Город — город шел...
И, мутный, одурманенный, больной,
жевал привычно жвачку тел людских.
И со слюною падали обломки
альта, кафешантанное шмотьё
и рукопись разрозненного Брамса...
А город спал...

Я видел так однажды
на ферме чуть бредущую корову:
слетала так же силосная пена
с обрюзгших губ... и так же звучно шлепал
навоз на рытвины следов... и так же
ее ласкал заботливый мясник.

...А мальчик все бежал, смеясь, и падал,
и кудри золотистые на солнце
блестели и взлетали, словно крылья...
— иль рукопись разрозненного Брамса...

__________

Нет повести забавнее на свете,
Чем повесть о Скарлатти и кларнете.

1982

P.-у P.-у*

Если они безумны, то в их безумии есть логика.
В.Шекспир

Что ж, черт возьми, они как будто правы...
С ладоней очистительный огонь
прольется на асфальтовые травы,
на лепестки отцветшие окон,

и вспыхнет избавительным рассветом
восход, сводящий яркостью с ума,
и стихнет стон, и сонмам душ ответит
поющая небесная струна,

журча меж стен, пасхальный звон нейтронный
подымет в гулких переулках пыль,
и облака качающийся киль
торжественно затонет в небосклоне,

наш след прибрежной кромкой льда растает,
и травы выпрямятся, вольны и горды...
а там — домов потерянная стая
ссутулит зябко мертвые горбы.

1982

______________________________

* РУРУ — новозеландская ночная сова. По верованиям индейцев маори, ее крик является предвестником смерти.

сосед мой, ты знаешь

Сосед мой, ты знаешь? — ответь мне, сосед,
Я слышал, над полем занялся рассвет,
Я слышал, что в небе до самого дна
Сегодня как будто бы будет весна,
Что с раннего утра весь день напролет
Какая-то птица на ветках поет.
И якобы с неба — но все это ложь! —
Бывает, что падает снег или дождь.
Сосед мой, ты знаешь? — ответь мне, сосед,
Мне всем этим слухам-то — верить ли, нет?
Ну как мне поверить в такие слова,
Что где-то растет на полянах трава,
Что в реках какие-то воды текут,
Что ветер бывает свободен и крут?
А видано ль где, чтобы вверх из земли,
Как руки живые, деревья росли?
Сосед мой, ты знаешь? — ответь мне, сосед,
Зачем меня мучает тягостный бред:
Шары золотые на ветках висят,
На вкус, говорят, то ли мед, то ли яд.
Мол, водятся звери такой красоты,
Что даже рога у них словно кусты.
Живут там какие-то люди сейчас,
И вроде бы — очень похожи на нас.
Сосед мой, ты знаешь? — ответь мне, сосед,
Как вынести столько оставшихся лет? —
Представь, что которое утро подряд
Там некое солнце встает, говорят,
И что-то живое бежит из него,
Веселое, теплое, как волшебство,—
По землям, по воздуху, в сумраке вод
Бежит, и смеется, и дышит,— живет...
Оно, говорят, называется свет...

Сосед мой, ты плачешь? — ответь мне, сосед...

1983

я колесован, колесован

Я колесован, колесован.
По мне Фортуны колесо
Прошлось кривым и бестолковым
Незаживающим рубцом.

Рубец саднит, коляска катит,
И кучер правит, пьян, подлец...
Залечит боль мою, загладит
Вновь появившийся рубец.

...А из окна коляски верткой,
Как из оклада, осиян,
Глядит в пространство глазом
твердым Позолочённый истукан.

1980

доверяемся друзьям, чужим оценкам

Доверяемся друзьям, чужим оценкам...
Надеваем
жесткие воротнички.
Кланяемся —
принужденно, как со сцены.
Улыбаемся как дурачки.
И ломаем, переделываем, крутим —
вот сюда клещами. Здесь нужны тиски.
Подгоняем подо что-то, учим
чьи-то роли, строки, медяки.
А ночами, жуткими ночами — плачем?
Нет, не плачем. Мечемся в поту?
Нет, спокойно спим и не сверлим глазами
что-то знающую
темноту...

1980

я не вижу мне очи слепые

Я не вижу. Мне очи слепые
Заслонила блаженная тьма.
Где ты, мати святая Россия?
Отзовись, если можешь, сама.

А не сможешь, так пусть отзовутся
Неусыпные стражи твои,
Те, что хором немолчным клянутся
В беззаветной сыновней любви,

Те, что выи покорно клонили
Под варяги, ордынскую плеть,
И, кичась благородством фамилий,
Подбирали хозяйскую медь,

Те, что пятки царям лобызали,
И крестьян по именьям секли,
И на русских костях выползали
Во спасители русской земли.

Отзовитесь! сынове святыя,
Мне глаза заслонившие тьмой,
Чтобы я не увидел России,
Подыхавшей под вашей пятой.
Исподпольная, нищая духом,
Ах, Россия-рабыня, ответь!..
Я ослеп. Но покуда над слухом
Не вольна государева медь.

1984

Новая земля

Гудит пила в натруженных руках.
И синий дым сгоревшего бензина
Встает в сосновых солнечных кругах,
Перебивая запах древесины.

Звенящие ломаются стволы,
Земля рябая вздрагивает гулко,
И ширящийся рев бензопилы
Летит над лесниковой караулкой.

Летит... туда летит, где лязг машин
Гоняет толстых чибисов с болота,
Где радужною плесенью бензин
Ползет по черному пятну тавота,

Туда, где неживое озерцо
Глядит на небо помутневшим оком...
Земля моя! Меняешь ты лицо,
И пахнет в воздухе последним сроком.

Земля моя! Уже не узнаю
Я мест, которые знакомы с детства.
Я не могу найти в родном краю,
Куда бы от чужой России деться.

Я отдаю за реки и леса
Все металлическое мессианство,
И не забывшие болят глаза
От пахотного черного пространства.

Не здесь — но там... не я — но дед мой жил,
Я с тем селом, быть может, связан кровно —
У стен фабричных, словно миражи,
Из пепелищ торчат косые бревна.

Россия! Родина моя! Где — ты?!
Но гомон надвигается нечистый,
И мне грозит с господней высоты
Могучая рука бульдозериста...

1984

Должник

Все духом сильные одни...
А. А. Блок

1

Учись не любить, не смеяться, молчать —
Пусть ляжет на сердце печать.
Ты должен остаться на свете один.
Убит твой отец,
Похоронен твой сын.

Учитель твой умер, и дом твой сгорел,
Пророс на золе чистотел.
И в поле далёко идти одному,
Любя — ничего,
Поклонясь — никому.

И если закатом горят небеса —
Ты должен закрыть глаза.
А песнь донесется из дальних краев —
Ты уши закрой
И не слушай ее.

Иди далеко, нетревожен и жив,
Свободен от веры и лжи.
Не предан, не продан, не счастлив на миг,
Никем не любим
И ничей не должник.

2

Я пойду в мой храм,
Где болотный мох,
И к моим ногам
Упадет мой бог.

Упадет, гнилой,
Неживым бревном.
Я найду пилой
Сердцевину в нем.

Я возьму топор,
Он взлетит, звеня.
Деревянный взор
Не глядит в меня.

Источил червяк
Деревянный лоб.
Я по сердцу — звяк! —
Там зеленый клоп.

Ты летай, топор,
Свое дело знай!
Деревянный вор,
Все, что взял,— отдай!

Мне гнилье на нет
Обтесать не жаль! —
Извлеку на свет
Сердцевины сталь.

А уж из голья,
Не жалея рук,
Изготовлю я
Неизносный плуг.

Мне коня поймать,
Навязать узду,—
Я в поля пахать
По весне пойду.


Загоню земле
Плуг на полвершка,
Соберу к зиме
Много хлебушка.

Что за жизнь была? —
Добрым людям смех.
Рубим идола.
Невеликий грех.

3

За тяжелым быком идти,
Утирая горючий пот,
На земном невеселом пути
Соблюдая законный черед.

Ввечеру, разогнувшись, проклясть
Неизбывный, безрадостный труд
И, счищая с предплужника грязь,
Вдруг очнуться уже поутру.

Поглядеть равнодушно в поля —
Взгляд до самого неба достиг...
И зачавкает снова земля.
И задышит натруженно бык.

А вокруг — миллиарды миров,
И повсюду — играет ли бес? —
Я иду за мильярдом быков
В необъятные степи небес.

Кто укажет на истину мне?!..
Но пустынно и тихо вокруг.
И я вспомнил о темном бревне,
Из которого вырублен плуг.

И я вспомнил о жизни иной,
О зажмуренных тщетно глазах.
Чьей-то песни мотив озорной
Зазвенел и растаял в полях.


И я понял — что истина мне? —
Мой безрадостный труд нелеп.
Я ошибся. И к близкой зиме
Не взойдет посеянный хлеб.

1984

Сатори

Нет наслажденья чище и верней,
Чем, встав с изодранной постели,
Раскинуть окна узкой кельи
Перед потоком солнечных лучей.

И, погружаясь радостно и мудро,
Как в волны голубой реки,
Одним движением руки
Обдать себя кипящим светом утра.

Ночных видений сложный грим сойдет,
Живая обнажится кожа,
И грудь расправленная сможет
Вобрать в себя безмерный небосвод.

Отпей, и жалок станет мир видений —
Так жалкой оказалась жизнь
Среди отчаянья и лжи.
Отпей! И всё потонет в озареньи!

И ты шагнешь с окна в прозрачные поля,
Ладони к солнцу простирая,
И не беда, что грудь нагая
Вдруг ощутит, как прыгнет к ней земля...

1980

пересядь на другого коня

Пересядь на другого коня,
Если конь под тобою подстрелен.
Отпусти одного, склонясь,
Поле смерти своей измерить.

Не целуй, не шепчи виновато
В опаленные болью очи —
Час настанет, ты всем заплатишь,—
Но покинь его нынче к ночи.

Выдирай из седла свое тело,
Выгрызай, разрывая жилы.
В муках вместе вросли и въелись —
В муках вырвись, найди в себе силы.

Пересядь на другого коня,
Как кентавр, ты с ним связан жизнью,
Он очаг твоего огня
Мертвой кровью зальет — погибнешь!

Пересядь на другого коня.
Вновь лети по степи до боли,
Вновь врастай, вновь рубись, кренясь,
Снова в кровь, снова в бой, но только
пересядь...

1979

Холодный ветер

Песенка викингов

Прочнее паруса, ребята!
Натягивай пеньку каната.
Крепи-ка петли на крюки
Да упирай багор в быки.

Толкай!.. Руби к чертям швартовы!
Как паруса, сердца готовы
Раздуться мышцами ветров —
Корабль к отплытию готов!

Пускай каюты неуютны,
И боцман — пьяница беспутный.
На то, чтоб не видать земли,
Господь придумал корабли!

Пускай канаты гниловаты,
Да вроде рома всем не хватит —
Мы не балованный народ:
Дуй, рулевой, на всех — вперед!

Слыхали — шлюпок недостало?
Жратвы, как видно, тоже мало —
Наш камбуз — компас, не шали!
Гоняй-ка, ветер, корабли!

Плевать нам, что заврались карты,
Секстан взбесился и в азарте
На рифы лоцман нас ведет.
Мы вышли; главное — вперед!

Быть может, сдохнем с голодухи
Иль сквасимся в акульем брюхе,
Со зла друг друга перебьем,
Корабль о скалы гробанем,

Или Господь утопит с богом—
И к пирсам родины убогой
Лишь трупы вздутые прибьет...
Но что бы ни было—вперед!

Вперед, и парус вверх, ребята!
Пускай канаты гниловаты.
Пусть нам вернуться мудрено —
Вперед! Да будет пухом дно!

1982

Японская ханка в стиле токку

Меня позвали лечить больного,
но я даже не сумел найти у него пульса.
Поэтому, когда я стал белым листом бумаги,
стихотворение о современности
засохло на кончике моего пера.

1983

Дао

...Но идти не путем, а дорогой,
километров и сел не считать,
на земле, плодородной и строгой,
наклонясь, ничего не искать;
молока из пузатой бутылки
попросить у чумазых ребят
и глядеть на тугие затылки
отгоняемых девкой телят;
на часы не смотреть торопливо,
не бежать беспокойно вперед,
в голубых небесах терпеливо
изучая утиный полет;
на траве поваляться зеленой,
не пугаясь испортить штаны,
и подслушивать слабые звоны
неизвестной доселе страны;
а под вечер в избе на заречье
задремать у беленой печи,
под шуршанье старушечьей речи
ощущая спиной кирпичи;
а поднимется солнце — одеться,
поклониться, и снова шагать,
и зеленые мысли о детстве,
словно птиц, из руки отпускать,
и за ними долиной пологой,
улыбаясь, идти да идти..

...Но идти не Путем, а дорогой,
запретив вспоминать о Пути.

1983

Мысли китайского мудреца Су ЮнПина (II в.), высказанные им у развилки двух дорог

Когда ты оказался на распутьи
Одной дороги — то есть всех дорог —
Остановись и возвращайся, путник,
По собственным следам — на свой порог.

___________

Поверь, что рано вышел ты из дому,
Да и не все ты завершил дела, —
Дорога предназначена другому,
Когда тебя к распутью привела.

___________

Обилие равняется — нулю.
Друзей избыток сравнивать люблю
Я с одиночеством. А сто путей —
С распутицей периода дождей.

___________

Среди болота есть лишь две дороги:
Одна в трясину, а другая — ввысь.
Когда же крыльев нет, а только ноги —
Распутья, как болота, берегись.

___________

С решимостью покинувший свой дом —
Ты можешь проходить любым путем.
Ты знаешь цель — иди смелей вперед:
Любой тебя до места доведет...

1983

Ключ

К.Кедрову

И лежит та Книга Голубиная
за семью замками, семью печатями...

Я ключник, я ключник, я стар и горбат,
Бугристые руки, как сучья, висят.

Болотною тиной — лохмотья у плеч,
Как угли, мой взгляд, и клюка — точно меч.

Я ночью глухой из земли выхожу,
Я тайну людей от людей сторожу.

А тайна закрыта. Вот связка ключей!
И первый из них — быстрокрылый ручей.

Ключом из земли он к полночи пробьет,
И там в подземелье означится ход.

Вторым будет нужен настроечный ключ,
Вы в квинту в ручьем им отладите луч.

И луч загорится, все вспыхнет вокруг —
Вы в сказочном мире очутитесь вдруг.

Там зреют любовь и хлеба на ветвях,
И счастье растет под кустами в горстях.

Там люди как братья, там мир и покой...
И третьим повешен вам ключ пусковой!

Покой и добро динамит превратит
В цементную пыль и тяжелый гранит.

И кровью с цементом не в день и не в год
Гранитный небесный воздвигните свод.

И свода ключом этот свод заключат
Петровы Ключи — то есть звезды Плеяд.



Альтовый снимайте вы пятым ключом —
Круженье созвездий записано в нем.

И страшной их пляски таинственный код
Вам ключ шифровальный — шестой — отомкнет.

...Одни заплутают в полночных лесах,
В земле их погубят удушье да страх.

Другие — в счастливом обмане уснут:
Не всякий от этих избавится пут!

А третьих — обломками счастья пронзит,
Иль сердце взорвет неподъемный гранит.

Четвертые — выстроят звезды и свод,
Да пляска немая с ума их сведет.

А главное — главное ждет впереди:
Пусть вы разгадали созвездий пути,

Но тут запоют, зазвенят голоса...
Значенье души — из телес в небеса.

За голосом Бога взовьется — и смерть!
Никто не пройдет через музыку сфер!

И мне одному во вселенной дано —
Ключом открываю последний замок.

В обычной двери и обычным ключом
Вожусь с проржавевшим обычным замком.

Стою и любуюсь на тайну людей:
Из просто травы льется просто ручей.

И люди той тайны не в силах открыть,
Свой поиск безумный постичь и ­— простить.

...Я — Аргус, я — ключник, я — ангел-ключарь.
Мой меч — как огонь, и мой взгляд — как алтарь.

я ночи черный хлеб ломаю

Я ночи черный хлеб ломаю,
посыпав круто солью звезд,
и млечным соком запиваю,
сложив молитвенную горсть.
Взрезают вечность точно лемех
следы согбенные комет...
Кладу в суму тугое время,
стряхнув с колена пыль планет.
Я ухожу — пора настала,
мне предстоит неблизкий путь,
покиньте пир мой! мне осталось
пространство скатертью свернуть.
Я все мое — с собой, пора...
А все мое — в суме смиренной
сухое семечко вселенной
да двери черная дыра.

1979

строгий колокол

Н. Поленову

Очарованно снишься ночами,
Темный вождь неизвестных племен.
За твоими худыми плечами
Ветер треплет лохмотья времен.

Что-то есть сатанинское в блеске
Жестом бога очерченных глаз;
Это лоб или купола слепок?
Это вход или хохота фарс?

Исступленно, отчаянно, слепо
Дай прильнуть мне к желанным губам.
Это спутал я храм с человеком
Или счел человека за храм?

Но лишь к арке приникну я темной,
В мощный зал заалтарный стремясь, —
Поколеблются бедра фронтонов,
Словно башни таинственных рас...

1979

Костел

Строгий колокол, ты все молчишь?
Это лижет закат языками поветрий
Твою нищую медь над курганами крыш,
Это голос лесов под корягой поверий
Сонно плещет молочную тишь.
Это воет полями неласковый ветер,
Это гнется покорно озерный камыш,
Это черным платком укрывается вечер,
Напевающий песни огня — ты слышишь?!

Открываю украдкой тяжелые двери,
Пробираюсь наверх, как церковная мышь,
И канат тереблю, и глазам не верю —
Строгий колокол, ты все молчишь...
Строгий колокол, ты все зовешь?

1979

Времена

Над Россией всходила калека-луна
С красноватыми мятыми скулами.
Как освистанный клоун, качалась она
Над газетными потными буллами.

И печалью пророчеств распяленный рот
Каменел и немел в тишине.
Это год миновал, оглушительный год,
Проведенный в бессмысленном сне.

Над корявым хребтом среднерусских равнин
На стене закопченной бетонной
Разевает Кассандра сияющий блин,
К молчаливым векам пригвожденный.

Это год миновал. И промчатся года,
Растопырив незрячие руки;
Наплодятся, как мухи, в глухих городах
Полусонные толстые внуки;

А над ними на черном бетоне небес
В тех же криках своих безответных
Будет биться пророк безъязыких словес
На кресте индульгенций газетных.

И мы спросим себя: это вышел в расход
Только год, не удавшийся мне,
Или жизнь миновала, как единственный год,
Проведенный в бессмысленном сне?

1983

Точка над i как точка отсчета

Мой друг! Хулитель мой, мой восхвалитель!
Ругатель и ценитель мой, мой враг!
Вы не должны быть на меня в обиде —
Я к вам прислушивался так и сяк,

Я соглашался с вами, я старался
За хором мыслей ваших поспевать,
О, я любил вас! чтил вас! и боялся —
Мне самому доверят ли писать?..

Бог с вами! Благ, кто подает советы,
Вдвойне — кого направит разум ваш!
Но только утром нынешним — заметил
Я на столе лежащий карандаш.

И, с удивленьем разлепляя веки
От тяжкого, бессмысленного сна,
Дотронулся я до тетради в клетку.
И так по вкусу мне пришлась она,

Что я забыл — кто я, что есть на свете
Враги мои, а в зеркале — друзья.
И все исчезло. И остались — ветер,
Мой карандаш, моя тетрадь и я.

1982

Побег

Я живу в обыкновенном — и панельном и бетонном,
Тонкостенном, суетливом доме в девять этажей:
Есть скамейка у подъезда — три старухи и ребенок, —
Лифт, исписанный трудами населенья всех мастей.

Вы, быть может, замечали, что обычно в этих лифтах,
Громоходных и сварливых, наводящих тайный страх,
Начиная от десятой, по двенадцатую — вбиты
Пни чернеющие — кнопки на облупленных щитках?

Может быть, что вы однажды, надавив не без тревоги
На двенадцатую кнопку, пожалели вдруг о том,
Что скрипучий лифт не крякнул, не взвился и хоть немного —
Только миг — не покружился над девятым этажом?

Очень странно, очень странно, только я секрет открою —
Эти загнанные кнопки выковыриваю я,
Нажимаю-нажимаю, и скрипучий лифт порою
Вылетает в поднебесье, крышу дома раскроя.

И над городом прекрасным раскрываю с громом двери,
По воздушному пролету клетки лестничной брожу —
То спущусь на грозовые, то взойду на стратосферу,
То на перистых и нежных, загораючи, лежу.

Здесь хрустящие озоны, здесь морозное светило,
Запотевший кубок неба, полный синего вина!
Не кремлевские ли церкви далеко внизу застыли,
Словно золота крупинки в хрустале речного дна?.

Только я не очень часто уезжаю прокатиться,
Потому что в это время лифт как будто бы стоит
И, шагая по ступенькам, население бранится,
И грозится обратиться и сменить негодный лифт.

1980

Поэт

Слово — это всего лишь корень,
Единственный, тонкий корень
Огромного, темного дерева,
Раскрывшегося над тобой.

За каждым простерлась вечность,
Как множество вещностей, вечность,
Как вечное дерево мира,
В котором живешь и ты.

Вот дом — это дым и домна,
Поле и те, кто дома,
Такое гигантское слово,
Что стоит жизни твоей.

Вода — в ней еда и вена,
Ведро, и любовь, и вера,
Вода тоже стоит жизни —
На то чтобы в жизни — жить.

Небо — такое же точно слово,
И «тело», и «хлеб», и «слово» —
И каждому слову можно
Пожертвовать жизнь свою.

Отдай ее слову радость —
И тысячно встретишь радость
В вине, на лугах, средь женщин.
И снова ты будешь жить.

Отдай ее слову птица —
И вспыхнешь тогда, как птица,
Пареньем любви и мысли
Ты снова вернешься в мир.

Отдай ее слову братство —
И с небом ощутишь братство,
Восходам и людям равный,
Ты с жизнью сольешься вновь.

Ты только взгляни вовнутрь,
Светлому дереву внутрь —
Душа твоя станет соком,
А телом твоим — весь мир.

Ведь каждое слово — семя,
Бесконечного мира семя.
Одного изо всех довольно
На тысячи лет твоих.

1983

Мир

Опять засаживает ловко
В стекло общественное гол
Щербатый и вихрастый Вовка —
Гроза общественных стекол.

Опять подрались Мишка с Ленкой
И с гордой смелостью несут
Свои оббитые коленки
На строгий материнский суд.

Опять розовоухий Вася
Насилует мотоциклет,
Чимцовы «жигуленка» красят,
Этехашвили жжет обед.

Квартира сорок — в перепалках,
Плюется Славик из окна,
Как монмартрейская фиалка,
Выходит Женькина жена...

И жизнь цветет, благоухая,
Что зелень августовских вод.
Но все в порядке, если хают
Старухи нынешний народ.

Но все в порядке — и, по слухам,
В подвале прогнивает ЖЭК,
И чинноустые старухи
Нелегкий доживают век.

Но все в порядке — ведь законно
Отец ремнем солдатским влет
Лупцует Вовку-чемпиона,
Других не ведая забот.

1983

Артист

Свет рампы выжигает слезы,
Софиты маковку пекут,
Мне из плеча партнер серьезный
Вновь пыли выбьет целый пуд.

Башмак с гвоздем, и узок в тальи
Поспешно сметанный костюм.
А за кулисами скандалят.
А принц неловок и угрюм.

Но я всхожу, как всходят только
На сцену, трон и эшафот:
Костюм сменен — и с новой ролью
Меня судьба иная ждет.

Кто там про жизнь и после смерти?
Переселенье душ? и ад?
Вы жарко, полно, зло сумейте
Земную жизнь прожить стократ! —

Костюм и маска — вы свободны,
Врастая в них, в их мир иной,
Где ваши век, душа, народность, —
Вы, распрощавшийся с собой?

О, сколько пережить дано нам,
Как петь, любить и умирать!..
Утрать себя, чтоб мог ты снова
Родиться, жить, торжествовать.

Не семьдесят, не сто, не двести —
Я тыщу лет переживу —
Я в лицах растворюсь, развеюсь,
Их жизнью ставший наяву!

Там умер кто? Или разбужен
Во всех, со всеми, навсегда?..
А! Слышно, звякнуло оружье!
Идут. Спасайтесь, принц, беда!..

А впрочем, принц,— клинки из ножен!
Пусть кровью платит враг за кровь.
Костюм ваш латан. Но возможно,
Что завтра мы воскреснем вновь...

1983

Испанское каприччио

Ольге Щербатых

Я узнаю тебя! В доспехах
Я узнаю святое сердце,
Которым пепел Санчо
Пансы Стучится в бритвенный прибор!
Копье царапает застреху,
Мне улыбается по-детски
Мон собеседник, безопасный,
Как повалившийся забор.
Он отмыкает настежь душу,
На лавку бросивши перчатки,
В его усах сухие слезы,
Как в паутине мотыльки.
И я иду, и я не трушу,
И я гуляю без оглядки,
Сдувая с погнутой березы
Планеты и материки.
Что ни тропинка — удивленье,
И что ни перелесок — тайна,
Так сладки ягоды малины,
И так заманчив теплый пруд.
Была крестьянка — Дульсинеей,
А травы голову дурманят,
А Санчо Панса хвост ослиный
Торгует за пеньковый жгут.
И там, в глубинах непонятных,
Где полусумрак под листами,
Где травы, мягкие как ложе,
Пьянящий точат аромат —
Навстречу без доспехов ратных
Идешь с раскрытыми руками
Ты сам,— но с рыцарем не схожий...
И знаю — нет пути назад.
И снова губы неустанны,
Чадит улыбки тусклый глянец.
Холодноватый взгляд гяура,
Разбитый бритвенный прибор...
Я слышу стоны донны Анны,
Я узнаю тебя, испанец!
Кричит, обманута, Лаура,
И тяжко плачет Командор.

1984

мы говорили... нет!..

Л.Свечинской

— Мы говорили...— Нет! — Но не словами...
И по телам бродили руки вслух...
Дома окон распаренными ртами
Глотали жадно тополиный пух.

Мы говорили... И часы стекали
С балкона вниз... Ловили их, как приз,
Июньскими губами, выпивали
И снова с хохотом бросали вниз,

А из окна — рассохшейся улыбкой
Глядит на нашу смертную игру
Старуха белая с лицом ошибки,
В похмельи жизни на чумном пиру.

А голуби, как ветошь, воровали
Для гнезд своих часы — за часом час...
Мы говорили... А потом гадали,
Как будущее наше встретит нас.

И жизнь пасьянсом сложена смешливым,
Где ставка — мы, всего лишь мы с тобой,
И будущее — титром после фильма
Про нашу торопливую любовь...

Вот... сказано... Сорвалось — и да сгинет!
Шагнуть бы вслед за временем, туда...
Мы говорили... И слова нагие
Любовь, как ветошь, воровали для гнезда,

Для будущего... — Нет его для нас,
Когда хоть миг прошедшим обернется...
А пух беспечно по двору несется...
А мы — сейчас, и навсегда — сейчас...

А будущее свесилось с балкона
Оракулом веревочной петли.
И ведьма белая с лицом закона
Крылами бьет в прокуренной пыли.

1981

три дня, три года, три столетья

Э. Креме

Три дня, три года, три столетья,
три вечности тебя не видеть!
И жизнь саму возненавидеть —
как пулю — как петлю — как плети —

за пытки прячется, глумясь,
трех «нет» палаческая клика:
три вечности, три дня, три мига
равны — и страшны для меня.

1982

ты любишь ночь

А.Федотовой

Ты любишь ночь. Ее одну, царицу,
самодержавную блудницу тьмы, —
когда, измучен за день, погрузится
наш ум, как в битву, в пагубные сны;
когда обманчивая тишь ночная
всю муть со дна мучительных глубин
волной горячей, черной поднимает,
бросает в нас, и бог нам не един;
когда бесовской судорогой сводит
дневные омертвевшие тела
сияние ночного небосвода;
когда вдруг экстатическая мгла
нас захлестнет и опрокинет навзничь,
и, задыхающийся, брошен ты
под небеса, чтобы разбиться насмерть
о черный мрамор горней темноты;
когда и смерть слова любви пророчит;
когда тождественны «желать» и «быть»;
когда я для тебя — лишь образ ночи,
и все равно тебе, кого любить...

О как же часто: слышать мне невмочь
бессвязные признания на ложе —
ты любишь, любишь глубоко, быть может...
И говорю себе: ты любишь ночь!

1983

прекрасно выдумать поэму

Э. Креме

Прекрасно — выдумать поэму,
Наречь ее «Эммануэль»,
И в изумленьи слушать немо,
Как именем цветет свирель, —
Как именем поет сирень, —
Как именем родится день, —
И перечитывать... Спеша,
Во сне, в горячечном бреду,
Захлебываясь, пьет душа
Как счастье — сладкую беду:
— Без имени и жизнь пуста —
— Без имени болят уста —
— Без имени словам неметь —
— Без имени не умереть —
...И перечитывать, страшась,
Что на странице не найдешь
Того, что писано за час.
И, ухмыляясь, глянет ложь.

Поэму выдумать — прекрасно.
Дать имя ей — Эммануэль.
И, улыбаясь, видеть ясно,
Как осыпается свирель.

1982

смотри-ка знакомое место

Л.Свечинской

Смотри-ка — знакомое место
(Давно я не сиживал тут):
Моя молодая невеста
И муж ее — рядом живут.

Ну что же, мой призрак усталый,
Закурим? чуть-чуть посидим...
Ах, много тут жизни пропало
За нашим романом чужим:

Какие рисунки!., обложка!..
Подарочный глянец листов!..
Да вот поспешили немножко —
Забыли про автора слов.

— Скорей! — Напихали любые
В суровый бумажный просвет!..
Листали страницы чужие —
Заслуженный выпал ответ.

Ну что же, мой призрак печальный,
Невеста (любовь ли?)-лоза...
А муж твой — угрюмый молчальник...
А дым сигаретный — в глаза...

Пора подниматься — и таять:
Смотри — там, где крона шумит,
Улыбку, как слезы, глотая,
Твой бедный прообраз стоит...

1983

как страшно те же пальцы целовать

Л.Свечинской

Как страшно — те же пальцы целовать
Как душно — в тех же комнатах сидеть:
На стенах — тех же трещин та же сеть,
И — стонет та же самая кровать!

Какою странной жизнью оживают
Прошедшие любимых имена —
Как бабочки сухие, залетают,
Черкнув булавкой о ладонь окна.

И кружатся, и кружатся... И ветер
От их засушенных, бессмертных крыл
Слепит глаза, срывает двери с петель,
Гудит среди космических светил.

И в листьях тамариска — или ивы —
Шуршат, полузабыты, имена:
Любимая, ты ластишься пугливо,
С березы осыпая семена?

Но есть такие даты и значенья!..
И если том на «Бытие» раскрыт,
— С каким же ужасом и упоеньем
Шептать мне имя сладкое «Лилит»!..

1983

ты слышишь ромео

— Ты слышишь, Ромео, как птицы запели,
Как зелень вспорхнула на плечи ветвей?
Ромео, Ромео, в просветах аллеи
Блеснули ладошки небесных лучей!
Бормочет ручей, просыпается песня,
И добрые вести в корнях проросли,
Из черной земли протянулись чудесно,
Как будто невесты, фиалки взошли.
Гляди же, Ромео, как небо на ветках
Алеет, клубится и песню поет,
Ромео, Ромео, кому столько света?
И столько любви? И шмелиный полет?

— Джульетта, Джульетта, ужель незаметно,
Как густо синеет сиянье очей?
Как медное небо в дали беспросветной
Затянуто тучами горьких ночей?
И птицы с ветвей разлетаются с криком,
Ужасное ликом, светило палит,
И коршун парит, и в смятеньи великом
Ручей полудикий, мелея, хрипит.
Смотри же, Джульетта, как прыгают тучи
На лужицу неба в закатных лучах,
Джульетта, Джульетта, нас скоро научат
Холодным губам в беспросветных ночах!

— Не бойся, Ромео, с рассветом — спасенье,
Мы снова воскреснем, как зерна в полях!
— Не бойся, Джульетта, ведь только мгновенье,
Всегда на мгновение — гибель и страх!
— Навеки любовь!..
— Нет, навеки забвенье!..
— Навеки...

И ветер в пустых черепах.

1984

я устал от вскипанья крови...

В.Караиванову

Я устал от вскипанья крови,
от игры расширенных глаз,
от пучины глухих парафраз,
заключенных в случайном слове,
от сухого дыханья речей,
полуобморочных прикосновений,
равнодушных ночных потрясений
и моих нерожденных детей,
я устал.

Только черный лихой огонь
заливает бурлящий мозг,
и вздувается крепкий мост,
простирающийся до звезд,
снова странно горит ладонь,
ощущая быки моста,
вот и кожа уже мокра...
Сколько времени до утра!..
Я устал.

1984

Эскиз Фрагонара

Туманный сад клубился и горел,
Поскрипывала киноварь настила,
И белый дым у наших влажных тел
Оград литая заповедь настигла.

И слышалось гуденье дивных стрел,
И виделось кипенье зелья в тигле,
Туманный сад клубился и горел,
Поскрипывала киноварь настила.

Зачатья жар в бутонах клумбы тлел,
И плыл по кронам чопорного стиля,
И, разливаясь, холод наших тел
Мешал с теплом дорожного настила.
А сад молчал, клубился и горел...

1980

Парк Сокольники

С. Федотовой

<

Что же, встанем с тобою пораньше,
Чай согреем за пару минут.
Полусонные руки по рангу
Хлеб посолят и чаю нальют.

Мы оденемся, зябко поежась,
Затворим хлопотливую дверь
И по глинистой, скользкой дорожке
Зашагаем в небесную твердь,

В наклоненную синь за холмами,
В широко раздышавшийся лес,
Чтобы там, над озерным туманом
Светлый Господи-Солнце воскрес.

Зачерпнем по ладошке из чаши,
Проливая на лес и траву,
И задышит зеленая пашня,
Что в газетах Землею зовут,

И, проснувшись, задвижутся воды,
Содрогнутся спросонья века,
И осиновый листик свободы
Ненароком поднимет рука.

Мы вернемся. И в тесной квартире,
Где потеряны мир и покой,
Засияет мечтами о мире
Наш осиновый лист золотой.

А над крышами города-мира,
Заходя в свой бессчетный черед,
Лист осиновый в синем эфире
Головою печально качнет.

1983

Утренняя электричка

А ты летишь...
И смутный мир надышан
На плоскости вагонного стекла:
Над розовыми россыпями вишен
Плывет Гольфстрим весеннего тепла.

Его густые золотые воды
Расходятся над сонною землей
От темно-синей чаши небосвода
До чаши луга бледно-голубой.

Но медленно окно отпотевает
И плавится потусторонний рай...
Воображеньем вспоенного края
Зовущий кров в себе не воздвигай!

Ведь ты летишь...
За мутным сводом рамы
Не телеграфные столбы — века.
А ты все бредишь вишен цветом странным,
Все видишь золотые облака...

1982

Profession de foi

Э. Креме

He доверяйте поэтам: они глухари.
Они токуют — на пыльных проспектах
Им мерещатся отсветы росной зари,
В фонарях — огоньки бересклета.

На развале помоек, в тленьи костра
Им увидится копоть пожарища,
А в нетвердых фигурах у арки двора —
Бонапарт на коне, со товарищи.

На шиповнике чахлом пыльный бутон
Они примут за райские кущи,
И польется чеканный, дурманящий звон
Ошалевшим читателям в уши.

И господь не пошли, если в душном метро
Девчонка с хозяйственной сумкою
На поэта замученно взглянет... О! —
Он домой возвращается с мукою:

Он покоя не ищет, он мечется, пьет,
Он болеет бессильной тоскою
До поры, как дотла он не изойдет
Полнозвучной, смертельной строкою.

Кто поверит поэту? — горе тому!
Все мерещится им несуразное,
Все неправда, все выдумки, черт-те к чему
Их незрячая водит фантазия!

Горе тем, кто к поэту на взгляд подойдет,
Бросит мелочь, пару слов, сигарету.
Не зная обмана, поэт от фантазий умрет —
От безделки умирают поэты...

Но не верьте поэтам! Они — глухари.
Они бросят вас песням, как воронам.
Они жаждут лишь отсветов росной зари...
Не нужны вы им. Бойтесь их. В сторону!

1983

Любимой

Любимой

Погоди, мое солнышко ясное,
Что затихла в постели своей?
Нынче день мы прожили прекрасный —
Самый лучший из прожитых дней.

Нынче счастливы мы друг о друге,
Нам сегодня так вместе вдвоем.
И вплетаются терпкие руки
В полнолунный ночной окоем...

...Погоди, не молчи — не зови,—
Не ищи мое сердце во мне:
Ты не слышишь, как песни любви
Чуть звенят возле нас в тишине?

Это голос иных повелений,
Вечевой мой, огневный набат.
Слышишь ты, на кресте песнопений
Мне распять тебя нынче велят?!

Что ж ты маешься, милая? тише!
Не спугни этот звук золотой...
Мне уже заплатили, ты слышишь? —
За предательство звонкой строкой!

— Я не твой, я ушел, я недолог,
Словно солнце осенних степей...
Потерпи, это песенный Молох
Жертвы требует — жизни твоей.

И, исполненный жалкой отваги,
В не своей задыхаясь крови,
Я сжимаю в объятьях бумагу
И шепчу ей слова о любви.

Но в бумажных бессвязных глаголах
Проступает твоя немота,—
И глядит умирающий Молох
С покосившихся крыльев креста.

1983

Клятва верности

Ты, высеченная из скалы,
безмерная, как жизнь сама,—
чаша черная! Нищенская сума,
яшма яркая в горстке золы.—

Русская речь моя! Чаша, полная
меду едкого, яду сладкого.
Царский кубок мой! Я — украдкою,
я — вором в ночи, я — невольником...

Накорми хлебом-словом! Голодно!
Напои ложью-брагой — допьяна!
Да укладывай, нищего, голого,
в сыру-землю для сна долгого.

Не из той ли цикуту пил
в ухмыляющихся — Сократ — Афинах?
Чаша полная — нету сил!
Чаша горестная — Марина!..

1983

Пустой холст

Лучшее музыкальное произведение —
это пять минут тишины.
В.-А. Моцарт

Ван-дер-Меер. Вечер. Свечи.
Запыленное окно.
Непонятное наречье
И пустое полотно.

Стол. Палитра. И пол-литра.
Колбасы вчерашней фунт.
Мастер пьян и кроет хитро
Лаком выдержанным грунт.

Мастер пьян. Лазурь и умбра —
Туба под ноги летит.
Это завтра будет утро,
А сегодня он творит.

Он творит. Хрипит пропитым
Непослушным голоском
Непонятные молитвы
За неначатым холстом.

Лак прозрачный и горячий
Покрывает полотно...
Вся картина — холст. Незрячий,
Как немытое окно.

«Вся тебе премудрость, сударь,—
Вот закончу я, погодь!..»
Это завтра будет утро,
А сегодня он — Господь.

«Ты погодь, косая злюка,
Ван-дер-Меер не простак,
Вот закончу эту штуку —
Подступись-ка... Как не так!»

Мастер пьян. Бессмертье —
чертит Кистью вдоль и поперек...
«Изо всех картин на свете
Эта — лучшая, мой бог!..»

Ночь. Подрамник. Краски. Жарко.
В раме холст, как совесть, чист.
Гаснут свечи. В пальцах сжата
Коченеющая кисть.

1983

Тверской бульвар

Ласковых простынь покинув объятья,
Я ночью бреду по Тверскому бульвару.
Мне сверху кивают зеленые братья,
Исчезая за спинами черной отары.

Сегодня уснула царица полночи,
И город тревожат тяжелые сны:
Губами чугунными арки бормочут,
Случайными вскриками двери полны.

Глаза фонарей утомленных закрыты,
И дома непривычно дворами бурлят.
Там чащи ночными покровами скрыты,
Там волны подпольного моря шумят.

По подъездам шатаются дикие звери:
Шорохи лап и глаза-угли.
Пролеты таинственным шепотом меряя,
Враждебно шушукаются углы.

Перила униженно руку хватают,
И дверь, открываясь, сонна и ворчлива.
В пропасти зеркала медленно тают
Заоконные черные крылья.

Объятия простынь нежны до боли,
Сон поднимает рассветный парус,
И поют надо мною легко и вольно
Зеленые братья, скликая отару.

1980

мне говорят он умер

Н.Поленову

Мне говорят: он умер. Но меня
Одолевает сладостная ересь...
За окнами благоуханье дня,
И я не верю, счастлив и надеюсь.

Смотри, как полногрудая сирень
Упруго разворачивает листья.
Отбрасывают голубые кисти
Пахучую, дурманящую тень.

Разлито солнца радостное тело
По всем пространствам, землям, небесам.
И золотым ветвям — моим богам —
Шепчу благодаренья неумело.

И в листьях ивы, как в твоих кудрях,
Младой Эол запутался небольно...
Протяжный стон на дальних пристанях...
И благовест с далекой колокольни...

Что значит: умер ты? Ведь ты же был,
Когда такой же день благоуханный
По воздуху сиренью пышной плыл
И пресекалось от любви дыханье.

Такой же стриж нечаянным крылом
Царапнул облако от края к краю,
И след его темнеющим штрихом
Застыл вверху, как ниточка косая.

Такими же лучами над тобой
На землю солнце проливалось.
И счастье было небом, и казалось,
Что вечна жизнь и невозможна боль.

Что значит: умер ты? Вот этот стриж — не тот ли?..
Скажет кто, не ошибаясь — «Сегодня»?..
И невольно озираюсь:
Мне чудится — ты за спиной стоишь.

1983

где-то маленькая есть комнатушка...

И. Хроловой

Где-то маленькая есть комнатушка,
В ней живет золотая дурнушка,
Курит, курит, не ест и не спит,
По ночам на машинке стучит.
Отрывает от тела кусочки
И вставляет их в строчки, как точки.
...Облетают листья-стихи —
Золотые ее грехи.
И считает бухгалтер небесный
Каждый грех золотой полновесный,
Он заносит их все по порядку,
Он кончает шестую тетрадку.
И за каждый такой золотой,
В полудетской зажатый горсти,
Он как будто
Махнув рукой,
Непрощаемый грех простит...

1983

Описание древнекитайской миниатюры из книги пророчеств «И Цзин», чжоуский список, V в. (Собрание Государственного музея истории и археологии в Бэйцзине)

I

Четыре желтых обезьяны
Проснулись рано, до луны.
Ветвями старого баньяна
Качнули бережно они,
За ствол цепляясь по-паучьи,
Сползли неслышно до земли
И в полуночный лес дремучий
Цепочкой гибкою вошли.
И там, где след их оставался,
Сбегалась в ямочки вода,
Цветок тревожный появлялся
И распускался иногда.
Тяжелый запах разливая,
Упруго гнулись лепестки,
Переполнялась тьма лесная
Гнетущим воздухом тоски,
Горячим, липким, словно битум,
Все поражавшим в тот же миг —
Сном, беспощадным и несытым,
Как примкнутый армейский штык.
От запаха густых тычинок
Немела на ветвях листва,
Трава желтела без причины,
И обрывала крик сова,
В паденьи птицы застывали,
Ссыхался мох на валунах,
И словно желтые медали,
Глаза безжизненно мерцали
На опьяненных головах
Зверей.

Еще шаги, еще вода,
Удушливый слоится запах,
Они идут на мягких лапах,
Идут неведомо куда,
И вот уже открылись степи,
Затихли суслики в норах,
Тягучий, неподвижный ветер
Повис туманом на холмах,
В кургане звякнула кольчуга,
Перепелиный посвист смолк,
И рухнул бездыханный волк
В траву, не ведавшую плуга.

Тревожный запах, сон тяжелый...
Как тень, метнулись города,
У женщин рвался крик веселый
И замерзал на сгибе рта;
Мутнели взгляды; стыли жесты;
Сосед не допил коньяка,
Уснув у стойки кабака;
И словно согнута из жести,
В постели согнута рука.

По тихим улицам ступая,
Они прошли, и вслед — пыльца.
И вслед — стянула боль тупая
Окоченевшие сердца,
И вслед — прогрохотал и замер
Широкий, словно ветер, стон:
Ребенок с желтыми глазами
К сосцам не дотянулся ртом.
...И вслед — за десны горизонта,
Всю землю выплеснув до дна,
Помчалась бледная луна
И неба черного стена,
И расширяющимся фронтом
Из недр востока, ото сна —
Желток светила... толстый, странный.
И по нему, как по мосту,
Четыре желтых обезьяны
Несли румяную звезду.

II

Дрогнула и покатилась
медуза желтая вдали,
надулась, как нарыв, и вскрылась,
огнем растекшись до земли.
И степи, желтые, как порох,
и вымершие города,
и жестких листьев красный ворох,
и в небе красная звезда —
все повалилось, завертелось,
запело, как поет юла
нарезкой меткого ствола.
И в искрах, длинных добела,
пустая почва загорелась
у основания ствола
баньяна.
Лес, дотоле неподвижный,
сорвался с места, загудел,
затопал по горящей жиже
сухой листвы и сонных тел.
И крик его неуловимый
катился позади, как гром,
но только вздрагивали спины
у занесенных желтым сном.
А лес, охваченный огнем,
бежал еще. А степь пылала,
набита сусликами-фри,
и волчья шкура дотлевала,
уже спаленная внутри.
Земля сворачивалась с края,
как свиток,
сухою плотью прогорая,
полями счерпывая грязь,
и пузырилась, и рвалась,
и дыбилась кора земная,
огонь исподний обнажая.
И вот оттуда, смертью пьяны,
возникли, оглашая весть,
четыре красных обезьяны
с цветами алыми, как месть.
Они всходили, словно жерла,
и стебли гнул бутона жернов,
а в нем — развернут по кривой
калибр тычинки головной.
И в кратере из лепестков
кипело твердое, как кремень,
тугое пористое время,
сгущенное до облаков.
И в этой пелене багровой
сгорала, словно порох, пыль,
вздувался, наливаясь кровью,
дорог асфальтовый горбыль,
и улиц скошенные
стены крушили с визгом этажи

— горящие,—

где маслянистой красной пеной
еще обозначалась жизнь.

...Они прошли между обломков,
пустой надеждою дразня,
и канули, хвостами скомкав
пространство жирное огня.
И в этих выжженных разрывах
скакали молча старики,
тела в ожогах и нарывах
сгибались, словно фитильки,
и с удушающею вонью
кровь прикипала к черепам
горевших заживо. Спросонья
младенцы выли по углам...

А красный свиток туже, туже
свои сворачивал края,
ломая небеса не хуже,
чем землю грешную кроя:
уже в провалах исчезали
косые угли городов,
морские волны закипали
и заливали снег хребтов,
земля ревела, скрежетала,
как издыхающий червяк,
на холм карабкался овраг,
и звук горящего металла
шел из распоротого брюха
земли.
И все смешалось. И тогда
погасла красная звезда.
И ночь, бессмертная для слуха,

III

настала.
грохот, гул и вонь,
и черный пепел легче пуха,
недогоревшая старуха
лицом сползает на огонь,
треща, раскалываются плахи
булыжников на мостовой,
и неба черная краюха
отяжелела, как рубаха,
от жирной крови и вдоха,
как будто жадная ладонь,
штыком устав колоть,
над умирающей землей
нависла.
шкворча, останки дотлевали
среди оплавленных колонн
развалившихся строений
огня остатки разливались
в красноватый колер над золой
и шуршащие порталы зданий
лишь блики в темноте
лижут копоть на углях
что были час назад губами
оскалы тлеют из углов
и липнет как жженый сахар
густой сладковатый мрак
словно неподвижная помеха
земное горло дышит сухо
на деснах привкус праха
в дыре оконной как живая тихо
от жара шевелится тряпка
слюна стеклянная свисает
из рамы
под ними
плывет чугунная оградка
металл потрескивает и воняет
как волосы
и все наземное пространство
черно огонь гаснет от вдоха
углей
голубые блохи
оплывшие
бетонные бляхи
желтых искр
легкие блики
все умирает
и пепел
покрывает пухом
руины
и в глубине земной воронки
во тьме как войлок непроглядной
четыре мрака истекают
четыре черных обезьяны
как будто вихорь черный вздулся
на тонкой ножке грибовидной
и в черноте ослепшей ночи
на остов детский накололся
и развалился
на четыре
части

IV

И медленно осела гарь,
И дым развеялся для срока,
И свет забрезжил невысоко,
И начинается январь.
И прогоревший пепел бел,
И снег пушистый чуть кружится,
И белым сумраком ложится,
И прячет очертанья тел,
И городов, и гор, и рек,
И вот уже не видно края,
И, небеса с землей сливая,
Все заполняет плотный снег,
И по нему — цепочкой странной,
Как будто белые сады
Цветут в просторах бездыханных,
Забыты узкие следы
Четыре белых обезьяны
четыре белых обезьяны
четыре белых обезьяны

1985

Крестины

Кони храпят, и морозно кричащее счастье
В искрах алмазных, усыпавших тесный наряд,
Будит на сбруе серебряный купол звенящий,
В теплых руках, от любви и мороза летящих,
Чинно минуя ладони приветливых врат.

Шорохи платий по гулкому залу горят,
Ласково крылья вздымает в знамениях пастор,
Стынет орган, и в оконной запутанной пасти
Кони храпят.

Только отъехать — и снова вернуться: к причастью,
Лишь за порог — вот и золото колец кропят;
Тот же обряд, только в санках другие по масти
Кони храпят...

1980

два года это бесконечность

С.Федотовой

Два года — это бесконечность,
Как будто жизнь пережита.
И память жестко и беспечно
Пробрасывает лета.
Ты забываешь то упорно,
Чему (считал) забвенья нет —
И на плечах горшок просторный
Зияет дыркою во дне,
Гордится звоном пустотелым —
Мол, все осилил, перемог!
И столько впереди дорог,—
И до прошедшего нет дела...
Но запах душный вдруг нахлынет —
И словно пелена снята:
Всего-то есть — «тогда» и «ныне».
А между ними — темнота.

1988

← К книгам

ВТОРАЯ КНИГА

Пришла пора болезни и чутья,
невиданных и детских начинаний,
пришла пора без мысли и страданий
вступить в опасные и чистые края.

пора вдыхать и небом и полями
весенний холод солнечных высот,
пора дурачеств и игры словами –
как в кубики – без цели и забот.

Веди меня, словарный поводырь,
не озираясь на дворы и толки,
дороги хватит мне на век недолгий,
а за углом – овраги да пустырь.

Тpопа свернула, даль небес открылась,
и город – камешек на дне морском,
и жизнь, как сапоги – навыpост,
а ходят, оказалось, – босиком...

/ / /

Усталость приходит не сразу,
как новости, снег, темнота —
а копится в радужке глаза,
в лукавой морщинке у рта,

в застольном лихом анекдоте,
в застойном сухом сентябре —
мелькают упругие когти,
пока ты еще на бугре.

Пока закипает веселье
и силушки вдосталь душе —
справляет она новоселье
на самом крутом этаже.

Еще обсуждаются планы,
еще угрожают судьбе,
но помни – теперь из капкана
не вырваться больше тебе.

А если вдруг сердце взорвáлось
и замертво навзничь упал, —
не думай, что это усталость.
напротив: так отдых настал.

/ / /

Грохочет ночная Россия
за толстым вагонным стеклом –
и держит какая-то сила
меня перед темным окном,
мусолит в пыли коридорной,
кидает в купейную темь,
трясет в тамбурах и уборных –
и, может быть, только затем,
чтоб ночью, однажды, с размаху,
пока я ослаб и размяк,
швырнуть мне в лицо, как рубаху,
свой тайный безжалостный знак:
чтоб я в темноте переезда
увидел в дрожащем огне
лицо человека, что прежде
был дорог и дружествен мне;
и чтоб осознал беспощадно,
буфеты да ОРС'ы кляня,
что память бессонно и жадно,
как пуля, настигла меня,
что много скитаться и, значит, –
не знать ни покоя, ни сна
и прятаться, вдруг замаячит
знакомая чья-то спина,
что мы бесконечны долгами –
хоть жизнь разворачивай вспять! –
что чаще не спать нам ночами
и мертвых своих узнавать.

1986

Этот дождь мы ловили губами,
мы сигали нагими из окон,
мы смеялись и сумрачный огнь
полыхал, как оркестр, над нами.
Мы кричали и, руки раскинув,
обнимали густые потоки,
что текли в предрешенные сроки
из тяжелой небесной холстины.
Мы бежали, и с листьев тенистых,
остужая горевшее тело,
осыпали с дождем то и дело
миллиард разрушительных истин.
Но откуда-то стало известно,
что сегодняшней сладостной ночью
на погибшую рыбу воочию
натолкнется какой-то из местных.
А потом, улыбаясь печально,
разлетимся и мы по больницам,
из которых дано возвратиться
только в хлопотах нотариальных...
И ничья извращенная память
не увяжет холмов Киммерии
с глуповатым словцом "лейкемия"
и дождем, обжигающим пламя.

/ / /

Как много хочется сказать,
как мало умещает слово!
Минута – и уже готово
запутать, вывернуть, солгать.

И чем понятней, тверже почерк,
тем безнадежней немота...
Благословенна прямота,
но всех прямей и проще – прочерк.

/ / /

Нелепая штука – старость:
как человек стареет?..
Наверно, проснется утром,
и на руки бросит взгляд,

посмотрит, привстанет малость,
а в окнах уже яснеет,
день впереди – бесконечен...
И губы слегка дрожат.

АЛЬТЕР ЭГО

Смотри, это время проходит,
рассыпав положенный срок...
Но верхнюю колбочку, вроде,
еще заполняет песок...
Так что же руками дурными
вцепился себе во власы
и тянешь, шепча свое имя,
ушедшие в землю часы?!
Окстись! он же умер – и не был!
теперь тебе выдан другой!..
Но пялишься в ясное небо,
мутишь его глупой слезой.

А трубы трубят зоревые,
с натуги краснеет судьба,
дрожат знамена боевые –
и тянется к горлу труба.
И тянутся цепью с восхода
грядущие тени твои...
Какая в дыханьи свобода!..
Как кожа легка у змеи!..

/ / /

Вы думаете, ветви – это ветви?
На самом деле, ветви – это корни.
И даже то, как их шевелит ветер –
так влагу тянут из земли упорно.

Вы думаете, листья – это листья?
Нет, это рой полезных насекомых.
Они живут в земле и корни чистят,
и так привыкли – приросли, как к дому.

Ах да, так значит, воздух – это воздух?
И все не так – на деле это почва.
А что в нем птицы — это в дырках просто
шныряют, словно пауки на кочках.

Ну, уж а солнце, – скажете, – не редька?
Не редька, правильно, а солнце вовсе!
Но вы, наверное, видали редко,
как в травяном оно исчезнет ворсе,

а утром – как вылазит на восходе,
весь мир протопав, не иначе?
Так что ж, земля, какая в огороде –
та самая, в которой солнце скачет?!

Нет! – это так, прихожая такая, –
найдешь себе отверстие по росту,
чуть полежишь, от близких отвыкая,
и выйдешь, наконец, на свежий
в о з д у х...

/ / /

Этой башни заутренний сон –
словно чья-то рука на ограду
осыпает черешневый звон,
лепестки колокольного сада.

И кружат, как цветы, купола,
облетают кресты и божницы,
облака раскричались, как птицы,
и роняют иконы с крыла.

Зашумит и заплещется ветер
в белоснежных полотнищах стен,
и поднимется, грозен и светел,
Храм Господень в расщелинах вен.

И поднимется мягко рука,
задрожит над оградой вчерашней...
Лепестки осыпаются с башни...
Колокольная бронза легка...

/ / /

Взойти на холм и дух перевести.
И ветви низкие рукою отклоняя,
вглядеться в медленную трещину пути,
где чья-то жизнь тебе проложена сквозная, –

чтоб там, у горизонта, увидать
в тревожном мареве мираж иной вершины,
и отпуская ветвь рукой неутешимой,
беспечным мужеством наполниться опять.

И, словно полный солнцем желтый лист,
познать не разумом, а сердцем и стопами,
что путь долинный скучен, сложен, каменист,
что день длинен, а ночь уже не за горами;

а горы высоки; им нет конца;
в холщовой сумке хлеб почти что на исходе;
что жить свободно – или думать о свободе –
уже нельзя без равнодушного лица.

И в свой последний, бесконечный час
освобождая плечи от любви и горя, –
не все ль равно узнать, не закрывая глаз,
что долог путь еще и высоки предгорья.

КОНЦЕРТ ДЛЯ ШУМАНА С ОРКЕСТРОМ

Так редко отмечает Бог
своим тяжелым указаньем!
И что впадать в высокий слог
или трудиться над названьем –
придет минута, как удар,
рассеет выспренних и шатких...
Всего-то слов, что "божий дар".
И помолчать. И скинуть шапки.

/ / /

Так я имя твое узнаю
среди сотен явлений природы –
так рыдают и мечутся воды
на пути от небес к сентябрю,
так сдвигаются черные горы
в темноте ураганных ночей,
так в глубинах потухших печей
прорезаются алые споры,
и тогда раскаленная кровь
раздирает просторы земные
и рыдают безумцы слепые,
на века находящие кров,
содрогается в храпе планета,
океаны вступают в леса,
и соленая каплет роса
с обнаженных коралловых веток...
Так я имя твое узнаю!
В миг, когда разверзаются скверы,
изрыгая потоками скверну,
я один, может быть, устою
над обрывом клокочущих трещин,
где шевелятся в лаве дома
как живые –
почуешь сама:
среди сотен предутренних женщин
я, как имя, тебя узнаю –
так поднимешь ты руку свою,
так – раздвинутся шторы к рассвету,
встанет солнце средь чистого лета,
встанешь ты, и на ласковый свет
обернешься –
и, словно в ответ,
фыркнет трещина спекшейся лавой,
тошнотворным дыханьем обдаст,
и сползающей площади пласт
понесет нас в глубины расплава,
где в последнюю силу свою
под напором толпы наклоненной
прошепчу в небосвод многотонный:
– Т а к
я имя твое узнаю!..

/ / /

Ячменного зернышка веры
мне в душу Господь не вложил.
Никак на комбайне, наверно,
он благостный сев проводил,
и тысяча зерен летела
на спешно взрыхленную твердь,
тут с каждым возиться – не дело:
отсеяться в срок бы успеть.
А то – ни тепла, ни полива,
ведь климат-то очень непрост!..
И жмется зерно сиротливо
в рассохшихся шрамах борозд...
Промчалась, гремя, таратайка,
рассыпан по плану посев, –
и дунет в сельмаг без утайки
Господь, на мопед пересев.
А после над белой бутылкой
подумав про жизню свою,
склонится тяжелым затылком
за бункер, на чахлый овсюг.
И вспомнится мутное детство,
девчонки, недвижный отец...
Он высосет зелье как средство,
и тяжко заснет наконец.

...Ночь – душная, с привкусом медным.
Так муть оседает на дно...
И в поле умрет незаметно
ячменное веры зерно.

ПОЛОТНА АВАНГАРДИСТОВ

Но – не удастся ниспровергнуть!
Пускай рука ломает кисть,
пускай мутнеет в банке вермут
и снова предъявляют иск,
пускай в уплату зеленщице
швыряет он свои холсты,
пусть каста рада опуститься
до снисходительного "ты",
пусть ни поклона, ни похлебки
левкас дерьмовый не сулит,
и голос состраданья робкий
бросать всю эту чушь велит, –
а он, бездумный и упорный,
не пряча глаз голодный блеск,
меняет наш успех бесспорный
на свой жестокий, странный блеф,
он пишет, выдоха не зная,
один, еще живой – пока,
одним мазком ниспровергая...
Но ниспровергнуть?! – черта с два!
Ведь временам не истощиться,
еще начнутся времена,
еще иссохшие ключицы
поименуют – "рамена!",
и корку крови на полотнах
перенесут на алтари,
и побредут тропой народной,
и бич засвищет до зари,
и каждого, кто отклонится
на полмазка, на полчерты –
швырнут в уплату зеленщице
за снисходительное "ты"!

/ / /

Восстали храмы на крови
во имя правды и любви,
и от подвала до креста
в них вера чудно разлита,
в них пахнут ладан и елей
слащавым отсветом смертей,
в них возвышается налой,
как тень коробки черепной,
кресты сияют при свечах,
как рукояти на мечах,
и пурпур фресок на стене –
как кровь по взрезанной спине!
В них вера чудно разлита
в то, что всесильна красота,
что этот храм – последний храм,
в чьем основаньи быть костям,
что здесь Господь услышит плач,
и пот со лба сотрет палач,
и в этот благодатный миг
еще разок взглянуть на мир,
еще вдохнуть и в небеса
поднять прикрытые глаза...

/ / /

Как трава прорастает сквозь щель позвонка,
так и жизнь прорастает сквозь тело мое,
не избавят ни песня, ни нож от нее,
и становится плоть, как одежда, узка.

Я прилег отдохнуть, изнуренный жарой,
и очнувшись, на сердце нашарил рубец.
Где же я перешел смертоносный рубеж
между песней о жизни и жадной травой?

Где бы ни – но уже приближается ночь,
и трава, прорезаясь сквозь тело, скрипит.
Мне б запеть, мне б вдохнуть – но из горла торчит
вместо песни про жизнь только песня про нож.

ВИДЕНИЕ О ЕДИНОМЫШЛЕННИКАХ

Случалось вам испытывать такое?
Как соль, на медных площадях Москвы
с крутой толпой смешаться, как с водою,
и ощутить, что одиноки вы.
...Брести, ни на кого не натыкаясь,
не слыша брани, гомона и слез,
на имя и привет не отзываясь,
не отвечая на вопрос.

Карабкаться по улицам горбатым
в какой-нибудь пречистенской глуши,
и обессилев, выбраться к Арбату,
где ни деревьев, ни машины, ни души...
Забыться на брусчатке колокольной
и, глядя в горло каменных пустынь, –
понять, что в этом городе невольном
есть только ты, и ты – один.

Так, вознесясь на пике трехметровой
красно и страшно – Боже пронеси! –
зияла бородища Пугачева
в безбрежных акваториях Руси.
И на пустой, немыслимой равнине,
где только ветер, пыль, да воронье,
он видел – тех, чьи головы немые
взлетят под утро на копье.

ЗЕРКАЛО

Подойти к запыленному зеркалу,
поглядеть на свое отражение, —
и увидеть рубаху эсерскую
или тугой воротник брыжейный.
Потом зажмуриться в недоумении,
открыть глаза — и увидеть латы
и треуголку, и в нежданной смене —
цилиндр, перетекающий в крылатку.^Схватиться за голову в ужасе —
стянешь парик, обнажая лысину,
а под ней — еще парик, — дюжина,
и каждый скалится глазками лисьими.
Опрометью выбежать из комнаты,
на ходу заплетаясь в ботфортах,
бутафорскую шляпу комкая,
обдирая валенки, бутсы, опорки,
бежать, разрывая кружево
белья, надушенного и пропотевшего,
срывая кожу до костного крошева,
кровь акриловую с пылью смешивая.^#И так — до самого выхода,
где, ребром зацепившись за двери,
оторвать нейлоновое сердце выдоха,
через два шага не увидав потери.
Бежать, ветер позвонками глотая,
пролетая облаком сквозь предметы,
поднимаясь снегом в перелетные стаи,
уходящие из нынешнего в прошлое лето,
и внезапно,
напрягшись, представить смутно —
что ты стоял в запыленной комнате
и кто-то ворвался, как запах утра,
встал, и от страха зажмурясь, помнится,
всматривался в тебя и хватался за голову,
кричал, срывая с себя одежду,
и поминутно рождаясь заново,
не узнавал себя прежнего,^куда-то ринулся, обронив по дороге
что-то красное, нежное и нейлоновое...
А ты стоял, пропыленный и строгий,
вписанный в интерьер той комнаты, —
и вот ты опомнился, и ты вернулся,
и занял определенное тебе место,
и солнечный луч под дверью проснулся,
и дверь распахнулась с надсадным треском,
и кто-то с раздутыми ужасом глазами
подошел к пропыленному зеркалу
и увидел то, что там было всегда —
— пустоту.

APOLLO

– Опять играет, дьявол, с глазами –
то приглушит их, то на полную громкость.
Каждый сосудик чувствует себя руками,
а руки помнят про свою ломкость.
Снова колено уходит вперед, как бушприт корабельный,
до хрупкости теста источенный червями желаний...
Я и тело существуем раздельно,
являясь субъектами беспредметной моногамии.

А потолок уходит в небеса,
где два сверкающие глаза
глядят на нас во все глаза,
как яблоки – в преддверье Спаса.

– Но даже и это не спасает, и вовсе.
Ведь очень просто не ждать от небес ответа.
Что же до записи на Ганимеда –
тут очередь до самой Покровки.
Поэтому тело горит от знакомого холода,
солодовый и мятный, воздух пьянит голову.
Конечно, голодный не разумеет голого,
так как уже проел свою честь смолоду.

Язык и дрожит, и бежит, и
ласкает губами своими,
и с десен на небо ложится –
и в этом рождается имя.

– А если бы его не назвали Буонапарте,
вы были бы крепостными Дашковых,
рекорд подразумевает графему старта,
ибо творение было словом.
И только имя зацвело в гортани, –
так в кислоте распускают кусочек цинка, –
появляется Он, и меня наполняет гордыня.

И вот уже глаз не отведу от Гиацинта.

/ / /

Опять нитевидный утерян пульс,
где плачет на площади голый Пушкин,
где лунный серпик под сердце пущен
и голос прокуренный груб и пуст.
Опять потянула меня, поманила
навохренным лаком своих фонарей
ночная сестра крутобедрого Нила,
наложница легких придонных царей.
О, горькая улица с красною пастью,
как нож мародера, сверкнувший плашмя,
болотные патлы дешевого счастья
и шорох звезды о подложку плаща.
Я снова, как парус, раздут вечерами
смотреть на луну в пелену табака –
как бледные дети с мужскими руками
играют в орлянку на чужака.
И снова ладонями вталкивать воздух
в еще никогда не дышавшую грудь,
и жить, и смеяться, пока не опознан,
пока не затянут на горле путь.
Пока нитевидный не слышен пульс.

/ / /

Но настанет ли время благое
отреченья от воли людской?..
Я стою в опустевшем вагоне
электрички серпуховской.
Я один. Разбрелись чемоданы,
узелки, кошельки, портфеля.
Только ветер страны балаганной,
как фосген, продувает меня.
Только ветер хрипит и рыгает,
да колеса, как время, стучат,
только кровь егозит и рыдает,
да вагонные стекла молчат.
Так лети же, железная птица,
обескрылевший, сонный дракон,
узаконенный путь до столицы
промелькнет, как один перегон.
Не сойти, не свернуть, не объехать...
А свернешь – на пролете моста
будут долго чернеть, как помеха,
двадцать строк на обрывке листа.

/ / /

Это рыло свиное разлуки
жарко дышит в морозную высь.
Это беглые светлые руки
надо мной с облаками сплелись –
отреклись?

Непредставленной пыткой измучив
наяву не бывавшую плоть,
боль течет по сосудам излучин,
словно выкрик истошный: «Господь!
Отведи раскаленную чашу,
закипевшую черным свинцом.
Я не вынесу боли, кричащей
о разлуке с животным лицом,
я не вынесу взмах ятагана,
рассекоша мне жизнь надвое:
эта роль посреди балагана –
не моя, и лицо – не мое.
Боже правый, всеблагий и велий!..»
Но душа не выносит, скрипит,
и по каменным венам тоннелей
протекает, и сердцем болит,
и мутит.

Это боль, это черная крыса
между прутьев решетки грудной
дорвалась, как до мяса, до смысла
бестолковой судьбы расписной.
И последнею песней о жизни,
как разваренный клекот лапши –
слышу чавканье лапок по жиже
истекающей в небо души.
Не молчи! Пощади! Погоди!..
Бог не выдал разлуке гонца...
Бесконечная жизнь впереди.
Не дождешься, как видно, конца.

разлуке

/ / /

Настанет день, – печальный, – говорят, –
я слышу поступь явственно и близко, –
когда застынет отведенный взгляд
с необратимой силой обелиска.

И я под тенью каменной стрелы,
разбросанный по мрамору подножья,
прочь поползу. И будут тяжелы
мои колени, сломанные дрожью.

И будет время с криком пролетать.
А след на красном камне не заметен.
А солнце в бешенстве. А день замешан
на пепле, и беды не миновать.

Приподнимусь, услышу, как под небом
скрипит бетонным телом обелиск,
и бешено вращающийся диск –
как визг фрезы по обожженным нервам,

по пальцам, по затылку, по спине,
сквозь тень твою, разношенную веком, –
слепит и воет под горячим ветром,
песок и пыль несущим по стране.

Врастает в небо каменный побег,
подножье расползается, как лава,
и солнцу тесно в зеркале расплава
между твоих палеозойских век.

Мне прочь идти. Но время кружит с граем
над головой. Дорога все длинней.
Как в лунных цирках, в порах меж камней
я детскими ногами застреваю.

Но мне идти. Под взглядом отведенным,
как – дулом, наведенным за сажень,
по всей планете – пламень, мрамор, тень.
И с неба – гул под облаком бетонным.

И дольше века длится день.

/ / /

Обнимаю тебя – и не вижу.
И не чувствует тела ладонь.
Только пятки соленые лижет
обожженного сердца огонь.

Ничего: ни любви, ни обиды.
Только осени черной кресты,
только губы до крови разбиты
о железо твоей пустоты.

Я не знаю тебя – я не слышу!
Но глаза твои дивно чисты.
Ты молчишь – или вовсе не дышишь.
Да была ли когда-нибудь ты?!

Боже мой, – я ведь, кажется, сбрендил...
О-ля-ля! – Вот сюрприз – что ни день!..
Разве я всего-навсего бредил
эти сорок последних недель?!

Разве кровь не лилась золотая
в жилах спутанных наших ночей?
Ты была – не моя и живая!
Чтобы стать – не живой и моей?^Нет. Сначала... Вот это – ладонь.
Но она пролетает, как стриж,
сквозь тебя... Почему ты молчишь?!
Слышишь, сердце храпит, точно конь:

нет же, нет!.. подожди, задержись
на минуточку! – ты поспешила!..
...Как в мешок не вмещается шило,
так любовь не вмещается в жизнь,

и торчит острием беззаконным,
рассекая истлевшую ткань –
это сердцем твоим заоконным
чую холода зимнюю грань.

Понаедет, с морозцем да солью,
прогремит ледовитой рукой...
И за этим – прозренье и воля.
И за этим – беда и покой.

/ / /

Вот взлетает дамасского свиста
налитой узловатый рубец.
Но пока – удивительно чисто
на пороге смеженных сердец.

Но пока – беззаботно и сладко,
наудачу мелькнув топором,
рассекать свою жизнь без остатка,
оставляя – болеть – на потом.

На потом – отвечать, объясняться,
выбирать и платить по вине...
А пока что – две жизни резвятся
с неразорванным сердцем во мне.

И я счастлив. Такое же счастье
раздувает налившийся плод
до поры, пока жизнью и сластью
темной кожи его не взорвет.

Что бояться веселого шрама!
Трепетать или плакать над ним?
Все равно этой маленькой раны
не закроем страданьем своим.

Все равно, удалой и бесчинный,
развернув на лету острие,
он развалит на две половины
незаконное сердце мое.

ТЕЛЕГА ЖИЗНИ

Погоди, ненасытное время!
Ты уж очень, проклятое, мчишь.
Или мне не угнаться за всеми,
или мимо меня пролетишь?

Одногодки мои в суматохе
укатили толпой налегке...
Как же так я отстал от эпохи
на невнятном своем языке?

Веселятся похмельные гости,
растянули, как девку, гармонь –
и грохочут колеса о кости
недоеденных в спешке племен.

Богородице, Време, возрадуйся!
Разевай свой татарский оскал –
ну какая компании разница,
если кто от ватаги отстал?

Вон их сколько – глядят на дорогу
в стороне от веселых друзей... –
От эпох остается в итоге
этот ряд придорожных камней,

а летящие с гиком и свистом –
вылетают на полном ходу.
Только кровь полыхает по спицам,
только Время смакует еду.

И опять за телегой удачи
с развеселой ватагою слез
смотрит кто-нибудь, зависть не пряча
и не слушая грохот колес.

/ / /

Ты мне снишься ночами, Китай.
Я хотел бы навек затеряться
в толчее переулков густой,
в желтых листья твоих раствориться.
Я хотел бы, как снег ввечеру,
пронестись по Нанкину со свистом,
и кружить и пуржить до утра
и растаять под солнцем скуластым.
Ты мне спать не даешь по ночам,
нарушаешь заслуженный отдых, –
то болишь онемевшим плечом,
то затянешь мне горло на выдох.
А не то – замаячишь в окно
невеселым улыбчивым ликом,
и зачем-то покажется мне
небо черное – угольным лаком.
Ах ты, батюшко Желтый Дракон!
Не вели мне ночами не спати,
не вели мне мечтать про Нанкин,
проводя изнурение плоти:
я рожден на обратной земле –
на плите остывает картопля,
и ночной Юго-Запад вдали
оглашает гармоника сипло.
Мне идти на работу с утра,
обувать по зиме сапожищи;
что ж ты смотришь, как лист на ветру,
с поднебесной улыбкой дрожащей?
Ты кончай это дело давай:
мне еще предстоит отсыпаться...
Уж видать, не придется, Китай,
нам при жизни пока повидаться.

МАСОН

Порой достаточно и взгляда
на некий потаенный знак,
чтобы почувствовать ограду,
увидеть храм и чей-то флаг.
Чтобы на улице пустынной
под жерлом вздыбленных колонн
познать усилием единым:
ты – не один. И ты – включен.
Ты – соучастник, сотоварищ;
сочлен в невидимой игре,
где дым людской и кровь пожарищ,
и разворованный секрет,
ты должен ощутить у локтя
клевретов крепкие бока,
чтобы не дрогнула рука
рассыпать хищные уловки.
Но ты поймешь с противной дрожью,
когда тебя разрубит враг –
через мгновение, не позже,
займет позицию твой друг.
Секиру тяжкую возьмет
и тело оттолкнет ногою,
чтоб не хваталось мертвою рукою
и не стесняло разворот.

Так в лавке на посудной полке
стоят повзводные горшки,
и нет – да полетят осколки
из-под неопытной руки.
На что хозяин тороватый
прищурит бесшабашный взгляд –
и новенький собрат пузатый
наполнит выщербленный ряд.

ОДИНОЧЕСТВО

Попадаешься в жадные руки,
приглашают в пустые дома,
наливают в высокие рюмки
и пытают пределы ума.
Лебезят, ожидая ответа,
любопытствуя, лезут в глаза,
на тарелке лоснится от света,
как на выставке, колбаса.
Восторгаются каждой улыбке,
подают под автограф верже
и всегда со спины, без ошибки,
тянут руки к бессмертной душе.
...Налетят, наследят, напылят,
вырывая бесценный сосуд, –
а напившись от пуза, икнут
и нацелят насмешливый взгляд:
мол, такого мы вдосталь пивали,
мол, теперь ты нас не удивишь,
и вообще, мы не этого ждали
и зачем ты вообще тут сидишь?..
Как допросы, начнутся вопросы,
и советов павлиньи хвосты
замелькают с усердием розги,
перейдя незаметно на "ты".
Кто-то праведен станет и пылок,
и плевки полетят, как гроши:
– Убирайся, бездельник, опивок!
Мы видали бессмертной души!^
А ты им благодарен за чай,
за кусочек невкусного торта,
за тепло, или может, за что-то,
что приснилось тебе невзначай.
И тебя над горячим стаканом
отогреет парок заварной,
и завоет, защелкает рана,
именуемая душой.
Обернешься, окликнешь навстречу
цепких взглядов бессонную рать,
научившуюся за вечер
ненавидеть и презирать,
и поймешь за посудой пустой,
что не чаю под хлебные крохи –
это выпил ты собственной крови:
обжигающей,
терпкой,
густой...

БАЗАР — ВОКЗАЛ

Я вошел в полуночную тьму,
в зашипевший огнями вокзал,
где шагать мне всю ночь одному
и высматривать кассовый зал.
Мне нашарить окно у стены
и просить у кассирши билет
до единственной той страны,
что на карте ученой нет.
Я хотел бы сегодня в ночь
налегке, при пустых руках,
загреметь из столицы прочь
на мохнатых сырых ветрах.
Отойди! надоела, жизнь!
сытно выхлебано, до дна, –
я на поручень влез – держись! –
только брызнет от рельса тьма!
Только взвоет сирены медь,
только гром покатится вдаль,
у штурвала веселая смерть
до отказа вожмет педаль.^
А на утро блаженного дня
я открою вагонную дверь
и потоками на меня
хлынет солнце – навек теперь!
Я взлечу и увижу вас,
дорогие, родные мои!
Что ж я медлил-то столько лет?!
Что транжирил скупые дни?!
Я вошел – не узнан никем,
узнаю по сиянью глаз,
как ты сядешь за инструмент,
и отложишь парик тотчас.
Я услышу ноанский смех
и чугунную римскую брань,
флорентинец объявит для всех,
что правитель вернулся из бань,
и польются стихи речей
на потерянных языках,
зазвенят, как певучий ручей
на летейских святых камнях...
И начнется счастье и жизнь...

И уже – не жалея сил,
так, что вспыхивают прожектора:
это мой тепловоз завыл!
это мне отправляться пора!
– Девушка, дайте один билет,
вам не составит труда, –
до страны, до которой нет...
нет, спасибо... только "туда"...

ЧАЕПИТИЕ В МЫТИЩАХ

И так же кошка выгибает зад,
кота почуяв или запах крови,
так в натюрморте потрошеный кролик
со вспоротою щукою лежат,
так правят свадьбы, с небом говорят,
так учат жить, так подрезают кроны,
так снизу красят латаные кровли,
так неизвестных делают солдат.

И так же благородно и всеобще
перед картиной гневною стоят,
и – вот судьбы издевка пожилая! –
смеются, восторгаются и ропщут,
все так же пальчик отгибая,
как выше – кошка выгибает зад.

ЧУЖИЕ

Наползает холодный апрель,
словно шапка на тонкий висок,
тараканью скрипучую трель
рассыпая в квартирный песок.

Открывается дверь нараспев,
на ходу отряхая пиджак,
как агент страховой, налетев,
мельтешит педоватый сквозняк.

И промозглый вливается мир
безалаберной, бранной толпой,
нанося на пороги квартир
отпечаток подошвы босой.

Надымит, наплюет, оболжет,
грохоча переставит столы,
перепутает водку и йод –
плох сортир, мол, и окна малы.

И оставит разгром и разлад
да окурки в цветочном горшке,
да жену, посулив шоколад,
уведет за собой на шнурке.

Примостись на потухшей золе,
запали табачку невзначай,
и смотри себе, как по земле
расползается стынущий май...

/ / /

Запрет превыше, чем запрет.
Не только гром Зевесов страшен,
но в кубках беззаконных брашен
и солоду запрета нет.

Уж кажется, что отрекаясь,
ты получаешь все права!..
Но не кружится голова,
в своей вине не забываясь.

Но плата – крови не равна.
Но черт – в трубу победы дует.
Но катишь по наклонной дури,
пока не скатишься до дна.

А там, перед налитой новой,
ты, постигая новый свет
(что дно – еще один запрет),
ногою вышибешь засовы.

И вновь тебя бокалы ждут,
и пол уходит в преисподню,
и гласом жалости Господней
над головою свищет кнут.

Все потаеннее, все, все круче
блестящих залов коридор,
все безнадежнее запор,
и горше в кубках яд тягучий,

а ты летишь, конца все нет,
ты смотришь в сумрак воспаленный
и понимаешь, пораженный,
что смерть – последний твой запрет.

И вот вздыхаешь с облегченьем,
дверь отворяется сама,
за дверью тьма, снаружи тьма –
какое, собственно, значенье?..

/ / /

В этом имени – крик улетающих птиц,
в этом имени – снег на ветвях в сентябре,
в этом имени – скрип уходящих навек
в бесконечное небо тележных ступиц,
в этом имени – знак о добре.

В этом имени – хлеб на просторном столе,
из-за стукнувшей ставни – колодезный всхлип,
домовых тихий шорох в тепле у печи,
шелестенье огня в неостывшей золе,
запах трав и цветение лип.

Вдалеке этим именем ветер вздохнул,
откатившись, его повторила волна,
и осеннего солнца негреющий луч,
это имя услышав, из туч проглянул, –
ибо в имени этом – весна.

В нем надежда – на дом, на любовь, на покой,
на судьбу, – что вольна обмануть невзначай, на
обман – что не страшен, на страх – что не смерть,
что не сметь ничему возвышаться над той,
чье имя – АЙНА.

/ / /

И так однажды я сойду с ума,
что череп лопнет перезревшей сливой,
я брызну вверх, могучий и счастливый,
как солнце! и погибнет тьма.

...Пройдут года, столетия, и эры
улягутся в подземные пласты,
но я увижу сквозь густые скверы,
как переходишь у "Динамо" ты.

И в этот миг проснутся все любови,
которыми я сложен, как очаг,
задвижутся, заплачут, закричат,
разворошат меня на полуслове.

И каждый растревоженный валун
единственным восстанет храмом,
не подлежащий сносам и охранам,
как мир, несущий гибель и канун.

Войду я в каждый со снопом молитв
и запою на тысячи ладов,
и дивный город в сонме голосов
твоим лицом, как море, забурлит!

Но – лопнет сердце, радостно и твердо,
рассыпав в небе мириады звезд...
Да не поймут, возьмут расходный ордер
и в нем означат годы, вес и рост.

СТРАСТИ ПО МИОЦЕЮ

Опять мерещится дурное:
пустых речей морфинный звон,
лица сиянье золотое,
судьбы насмешливый поклон.

Мне жизнь опять глаза туманит,
с тревогой шорохи ловлю,
опять меня химеры манят, –
я снова, кажется, люблю...

И рыщут злобные гормоны,
грызут печенку, портят кровь,
брандсбойтный вал тестостерона
мне проповедует любовь.

Уймись, похабное вития!
Напрасны басенки поешь –
от Узанлыка до Витима
нас охмуряет эта ложь.

Но я-то знаю песням цену, –
как сквозь лирический туман
корявой мордой миоцена
перегрызает нас обман,

как воем, мечемся и плачем,
пока иной волшебный сон
нам не подкинет наудачу
всесильный бог Тестостерон.

И так, покорны и разбиты,
итог подводим вновь и вновь,
глядимся в смертное корыто –
и там не находя Любовь...

Пройдут эпохи, и быть может,
ведя раскопки стольных стен,
историк череп мой отложит
и сухо скажет: "Миоцен".

ПЕОН ПЕРВЫЙ

Догорает свечка. Катится, как слезки,
из веселой ночи воск не первый час.
Тоненькое пламя – легкая повозка –
убегает в небо и увозит нас.

Может быть, остались нам с тобою сутки,
может быть, мгновенья, может быть – всегда.
Капают и капают желтые минутки
со стола чужого прямо в никуда.

Сумки у порога, на душе тревога,
ворот белой куртки пальцы теребят.
Посидим немного – и всхрапнет дорога,
и копытом взроет запустевший сад.

Знаю, скрипнут двери, шевельнется пламя,
полутень смятенно по лицу скользнет,
и тугие рельсы лягут между нами:
новый день начнется. День, а может, – год.

Зашипит огарок. Значит, скоро двери,
туфельки у лифта, шалое такси,
за пустым перроном тепловозы-звери,
да крутая пинта водочной тоски.

Догорает свечка. Словно утешая,
на плечо кладет мне руку темнота.
Я сижу и плачу, будто бы не знаю,
что вторые сутки комната пуста.

/ / /

Жестокий дар любить стихами
вошел захватчиком в мой дом.
Не откупиться ни словами,
ни гекатомбой, ни ножом.

Он пьет вино мое, рыгает,
табак покуривает мой,
жратву на книгах нарезает
и водит девок на постой.

А после, мышцами играя,
глумясь, юродствуя, грубя,
допрашивает – кто такая? –
и на ночь требует тебя.

Известен нрав его веселый:
он будет дрыхнут на спине –
он будет ждать, бухой и голый,
пока ты не придешь ко мне,

пока не задрожим сердцами
и воли не дадим глазам, –
...чтоб, как пощечиной, стихами
разбить до крови губы нам,

чтоб всю тебя в руке сжимая,
вдавить в гремучую строку
и в сотнях копий размножая,
продать – хоть другу, хоть врагу.

Но я, покорный и разбитый,
не слыша крика твоего,
рифмую медные молитвы
под смех ритмический его,

и, от презренья цепенея,
себе прощая все грехи –
я знаю, что еще страшнее
жестокий дар любить стихи.

/ / /

Ты хочешь веры? – храм открыт.
Любви? – ступай, зовет бордель!
Надежды? – крюк надежно вбит.
Ума? – ночная ждет постель...

А может быть, в бреду хмельном
тебе приснилось невзначай,
что есть на свете милый дом,
где спит дите и стынет чай?

где ты оставил сердца часть?
полжизни? и любовь души? –
к порогу не спеши припасть,
на горизонт ровней дыши!

Мираж румян, да дом не тот...
Вольна дорога впереди...
Душа безлюба, жизнь идет,
обрубок плещется в груди.

САД

Так наползают гусеницы лет
в рябой кувшин за простоквашей смерти.
И шут нагой кривые стрелки вертит,
и стынет приготовленный обед.

В хрустальных рюмках налито вино,
дымится пар над горкою гарнира,
салат проложен ломтиками сыра,
травой шуршит столовое сукно.

Пустые лавки, аромат сосны...
Здесь ждут кого-то и под самый вечер
здесь будет при, здесь розовые свечи
в подсвешниках витых припасены.

Но гости появиться не спешат.
Должно быть, на развилке у дороги
застряли неподатливые дроги
и дочери папашку матерят.

А может быть, легли в кювет лицом,
зияя шахтами ранений пулевыми, –
гашеткой лязгнув, пролетел над ними
младой пилот, насмешник и пижон.

Или угар иных еще пиров
кружит сейчас им головы седые?
и грог остыл, и небеса пустые
густеют покрывалами столов.

Вино мутнеет, комары гудят,
в тарелках – жира хлопковые клочья...
Там ветер поднимается к полночи
и рвет руками яблоневый сад,

стекло звенит, и шут картонный смят,
трещит листва, ломаются куртины –
и жизнь проходит, и на дне кувшина,
как палочки зеленые, лежат.

/ / /

Цыганка мне гадала
по линиям руки:
– Года тебе, – сказала, –
даны невелики,
дана тебе дорога,
на ней – тревожный дом.
Любить ты будешь много...
Да счастья нету в том!

Тебе удача будет –
покорная раба,
про деньги скажут люди:
"Завидная судьба!"
Придешься всем по нраву,
прославленный кругом –
возьмешь, как девку, славу...
Да счастья нету в том!

Ты станешь мудр и светел
и тайны всех чудес
откроются, как дети,
по манию небес.
Святой и справедливый,
ты станешь нам отцом...
И будешь ты счастливым.
Да счастья нету в том!

...Но вижу, пыль клубится –
однажды в сентябре
ты встанешь удивиться
родившейся заре.
В саду ты срежешь посох
и убежать тайком
найдешь нехитрый способ...
Да счастья нету в том!#Забудешь все любови
и книги проклянешь,
ступни свои до крови
об землю изотрешь,
пройдешь по белу свету,
расплачешься потом,
поймешь, что счастья – нету,
да счастья нету в том!..

Тогда найдешь опушку,
где вовсе нет людей,
поставишь сам избушку,
завечеруешь в ней,
забыв детей и войны
в заботах со скотом,
помрешь себе спокойно...
Да счастья нету в том...

А в смертный час заветный
рассеет солнце мрак –
увидишь, мальчик бедный,
что прожил жизнь не так:
тебе любить бы волю,
да ночь, да треск огня,
мою бы выбрать долю,
да верную меня,
плясать, а в перебранку
ценить коня и сталь,
любить свою цыганку...

Да только счастья жаль.

/ / /

Сколько стоит сердце проститутки
с темным керамическим лицом?
Протекли излюбленные сутки
за бульварным свадебным кольцом:
болтовня в ковровых коридорах,
в мертвых люксах вздутая постель,
словно гипс, саднит на скулах порох
цвета розы "Смуглая Рашель".
– Ах, мой милый, ты такой восточный...
– Коньяку? пожалуй, коньяку...
– Глянь-ка, голубки на водосточной...
– Посмотри, я тоже так могу...
ты довольна?.. вы довольны?.. он доволен
кофе чай ликеры водка джин
Язык в трудах истерся до мозолей,
до дыр на пятках износилась жизнь...
Так сколько стоит этот port-monet?
Ату его за ребрами застежки!
Смотри, какие груди, бедра, ножки...
и чудится, что даже кишек нет!..
Где там сердце, если в ночь из ночи
с любым, набившим гладкую мошну,
оно исправно бьется, любит, хочет
– а мне плевать, урод он или дрочит! –
и цену назначает всем одну.

Сколько стоит мясо для любви –
профессьоналки, одалиски, мыши?
Плати за ночь! За сердце – цены выше!
Но цены есть. Плати и миг лови...
А сердца – нет. И если до конца
купить ты хочешь грубую мулатку –
вгони ей нож под левую лопатку,
туда, где у людей растут сердца!

Вот сколько стоит сердце проститутки,
когда опухшая, с больным лицом
она рыдает в телефонной будке
над маленьким копеечным кольцом.

/ / /

За стол игорный в полутьме
проходят, не стянув перчаток,
небрежно тысячный задаток
швыряют... Тени на стене,
как крылья недобитой птицы,
взлетают с юношеских плеч
и отблеск мертвенный на лица
ложится от багровых свеч.
Как ордена звенят жетоны,
трещит банкнота в кулаке,
и отбывают налегке
на небеса из стен притона.
А там уж подан шарабан,
усадят труп за занавеску
и грянут с грохотом и треском
на двор к разбуженной maman.
Погибнет древо родовое...
А на зеленое сукно
поставят тонкою рукою
в бокалах черное вино,
содвинут, и слегка пригубив,
помянут наспех дурака
и до утра еще погубят
пока живого должника.

И грянет гогот пистолетный
по отшатнувшейся стене –
и подан шарабан заветный,
и лошадь хлещут по спине.
А там, за дверцей, в полумраке
усмешка стынет на губах,
в как бы задумчивых глазах
мелькают склады и бараки,
одутловатая Нева
и фонарей слепые блики...
И смерти пошлые улики
в глазах читаются едва:
что только не дрожат ресницы,
да дверца лязгает порой,
да вот цилиндр слегка кривится, –
так и не снятый пред Судьбой...

IN TEMPO DI POLONAISE. SCERZO

Мне является заполночь каменный вождь
упакованных в землю народов.
Око щурит и с лаской, как сложенный нож,
чуть трещит на усах электродов.
Он трясет головой, как рука рукавом,
он вращает полушкою глаза,
молча воздух глотает резиновым ртом
и как будто глотает все сразу.
А потом он кричит, громыхая ножом,
обнажив под резиною дуло,
и скрипит, и скрипит, и скрипит сапогом,
и пиджак мой срывает со стула.
А за ним, мотыльками на пламя свечи,
разрывая суглинок руками,
мертвецы поднимаются в душной ночи
и встают под пиджачное знамя.
Поднимаются головы, лица без глаз,
расправляют гнилые обрубки,
зажимают из брюха текущую грязь,
приставляют размокшие ступни,
и бредут, на ходу подбирая куски:
то щеки почерневшую булку,
то плечо, то ладонь, то чужие мозги –
только череп захлопнется гулко.
Из дымящего месива липкой земли
сверхлимитные части Христовы
выбухают, как грыжи, в кровавой пыли
и шеренгами строятся снова, –
на глазах обрастаючи плотью лица,
с утвержденным навек интервалом,
не имея начала, не зная конца,
за сутулым своим генералом...
Вот когорта блестит кубарями погон,
вот портретами школьники машут,
вот на детской матроске нашитый патрон –
как мандат единицы на марше.

Будто нож прорезает лангет живота,
молча мертвые эти народы
пролезают мне в грудь, оборвав провода,
сотрясая безмолвные своды.
Каждый хочет за сердце меня ухватить,
хочет врезать для памяти знаки,
но конвой начеку, и пора уходить,
и нестройно бегут вурдалаки –
те, кто вмерз в Колыму, кем топили в мороз,
кто раздавлен в пути сапогами,
кто замечен, расстрелян, ушел на допрос
или спас батальонное знамя.
И я знаю, когда завершится парад
и со мной поравняется край,
мне в разверстую спину уткнется приклад,
«Выходи!» – захрипит вертухай.
И холодное утро погаснет вдали,
и ночная наступит тревога,
и поднимется вечер в кровавой пыли,
и к полудню прольется дорога...

/ / /

Говорят, до тридцати
ветер дует в спину –
потому легко идти
из дому в чужбину.
Утро свеже, хлеб в суме,
ярмарка далеко –
больше бабы на уме,
да гульба, да склока.
Квасу выпьешь, отдохнешь,
полон дивных планов,
удалой рукой рванешь
пустоту карманов.
И, как солнышко в зенит –
на часок, не боле,
прикорнешь себе в тени
под березой в поле.

...А когда глаза продрать
ухнет вечевое –
оглядишься: божья мать!
что ж это такое? –
кости, тряпки, грязь да сор,
да жратвы остатки...
Здесь гулял актер да вор,
пили без оглядки,
здесь торговые ряды,
здесь – шатры стояли,
здесь до страсти, до беды
ярмарку играли!..

Говорят, до тридцати...
А потом, понятно,
по тому же по пути
повернешь обратно.
Будешь мимо проходить
теми же местами,
вспомнишь утреннюю прыть,
вспомнишь со слезами:
тут ты ел, а тут любил,
тут мечтал до смеха...
Посчитать, так вроде жил,
поглядеть – потеха!

Получается, что шел
на райсклад к обеду,
а теперь бредешь, сокол,
голоден оттеда.
Все вокруг: – Купил чаво?
Чаво-скока продал?..
Что ответишь? Мол, того...
я, мол, деньги пропил?..

Может быть, тогда качнут
думною башкою:
– Эко надоть, как живут!..
Мне-от бы такое...
Скажут: – Це мое життя!..
Завидки растянут...
С уваженьем, не шутя,
на счастливца глянут.
И пойдешь ты неспеша
до родного дому,
с остановкой, чуть дыша,
тяжко – по-иному...

А под вечер на печи,
знай, торгуй едалом:
нам, мол, ваши калачи!..
мол, всего бывало!..
мы, мол, ярмонку и вдоль
и... глядели выше!..
не тоё, что всяка голь...
Мы сваво поживши!..

Череп лыс, глаза пусты,
руки, словно плети –
разевают внуки рты,
на тысячелетья.
Пусть у них глаза горят
с дедовой-то блажи,
вот отец придет назад,
с ярмарки, расскажет!
Он уж знает, как идти,
он научит сына!..

Говорят, до тридцати
ветер правда в спину...

АВТОБИОГРАФИЯ

Моих любовниц плечи золотые
в объятиях полночных не горят,
мои враги на кулаки стальные
с угрозой затаенной не глядят,
соперники себя не умащают
дарами экзотических земель,
и в жены дочерей не обещают
отцы из разорившихся семей.
В моих садах листва не пожелтеет,
не скиснет в чаше старое вино...
Вот разве – позолота потускнеет
на тяжких рамах мастерской Жанно,
да десять лет пройдут, как зимний вечер,
и подойдя однажды к полотну,
я в толстом лаке трещину замечу
еще одну...

/ / /

Учитель мой, контрольщик, сутенер!
Пропагандист художественной правды!
Почто склоняешь выйти на простор
перед фасадом городской управы?

Почто меня ты кличешь воспевать
цветенье неба над златою рожью?
Или, забыв о времени, плутать
по дивному лесному бездорожью?

где от удара дерево поет,
с одышкою сопит живой черничник,
мешает осень золото и мед
и голос весел, чист и неприличен,

где на опушках сонный дух степной,
где села дышат ветхими боками,
где гордо люди с детскими глазами
ведут комбайн недрогнувшей рукой.

...Ты просишь водки, женщину, бульвар,
платочек мять, подчеркивать детали,
сравнений желтобрюхий самовар
тебе рабы недаром раздували.

Ты жаждешь откровенности, страстей,
ты требуешь отображенья боли,
чтобы твоей художественной воле
мы подчинили бег своих смертей.

Боишься времени в лицо глядеть,
хватаешься за вороха историй,
за жизнь, за правду, за жмыхи да медь –
учитель мой, ломбардщик, крематорий!..

Но лишь взойдет из мелочи Закон,
сквозь времена на истину направлен,
как ты кричишь, что незаконен он,
заумен, выдуман и неоправдан!

– Где жизнь, где ситуация, деталь?
Неверно! – и срываешь горло криком,
и мысль нагая с обнаженным ликом,
как нож, стихами вспарывает даль.

РАЗГОВОР КНИГОПРОДАВЦА С ПОЭТОМ

Послушай, Гансль-птицелов!
Уж больно ты неловок...
Зачем не ставил ты силков,
не отравил поклевок?

Одежда в хвое и пыли,
трава сплелась с усами.
Слыхали, не вставал с земли
ты целыми часами?

Зачем ты не тянул лесу
под свист обманных дудок,
а пропадал в глухом лесу
в теченье многих суток?

Смотри, порвались башмаки,
протерлися колени,
глаза пустые глубоки,
как в марте у оленей.

Зачем дневал и ночевал
все лето на опушке?
Ведь все едино – не поймал
ты ни одной пичужки!

А можно было б наловить,
набить травой сухою,
потом продать и накопить
себе на дом с трубою.

А если б клетки делал ты –
поймал за хвост удачу!
невесту дивной красоты
купил бы ты на сдачу.

Нет – магазин открыть тебе
да подсобрать излишек:
в придачу к бабе и трубе
завел бы двух детишек.

И прогремел бы славный род,
достаток твой умножив!..
А ты в лесу торчишь весь год,
пугаючи прохожих:

и долог ус, и волос сед,
в лохмотьях светит тело...
Так что же, Ганс, за столько лет
ты в этой жизни сделал?!

Ты не женился, нет двора,
вся жизнь твоя – пустая.
Сажать в тюрьму тебя пора,
бродягу и лентяя!

– Я просто слушал песни птиц,
что в жизни интересней!
и слезы светлые лились
из глаз над каждой песней.

Еще скажу: все время ждал,
чтобы слетел на руку
ко мне щегол и преподал
свою бы мне науку.

Но точно: я неловок стал,
скрипел душой своею –
все птиц на ветках распугал
и петь я не умею.

Вот жалко, не завел детей
и не женился сразу...
Да только в голове моей
порхают две-три фразы.

И нету дома и огня,
костюм мой ветхий тесен...
Да только в сердце у меня
обрывки пары песен.

Не видел лавров и столиц,
бездарен и бесплоден,
да только слышал пенье птиц
и Богу тем угоден...

/ / /

Я ночью проснулся от странного звука.
Меня разбудила какая-то мука.
Вернее, не мука, а около уха
в паучью корзину попавшая муха.
История в целом довольно простая,
привычная, скучная и бытовая,
когда бы до этого за две недели
не сдох паучок на своей колыбели.
Я, помнится, вынул скорлупку пустую,
и бросились ножки его врассыпную...
Но времени словно идя на уступку,
я вскорости выну другую скорлупку,
которая рвется и бьется и вьется,
да только никак вынимать не дается,
и все еще дышит, и все еще слышит,
и все еще письма в ЦК не допишет...
Я сонной рукою сорву паутину,
поскольку представлю такую картину –
за рожки да ножки привязан я к миру,
за хлеб и работу, семью и квартиру,
за улицу, кошку, за небо и бога,
за сердце и печень, на совесть и боком,
за книги, за дети, за счастье на свете,
за то, что виновен, а каждый в ответе...

Но кто же протянет нам сонную руку
и примет с печалью сухую скорлупку?

/ / /

Как мягко волосы росли!..
Нашарил в ящике конвертик,
где локон – оберег от смерти –
лежал в третьвековой пыли.

Два тонких шелковых колечка
белее перезрелой ржи...
Ужель так страшно и беспечно
я прожил собственную жизнь?!

И проводя рукою ныне
по обтянувшимся щекам,
колючей смоляной щетине
с тревогой удивляюсь сам.

И с каждым днем все осторожней
гляжу, как в пропасть, в зеркала:
черты все жестче и безбожней,
и проволока вокруг чела.

Или ты знала, что настанет
мгновенье – Боже пронеси! –
и на меня однажды глянет
кабанье рыло,
в пене и грязи?..

/ / /

Не исполнивший предначертаний,
ты закрыл нетяжелую дверь.
Мы застыли в слепом ожиданьи –
кто поднимется с места теперь?
И в раздумьях печально-коротких
повторяя непройденный путь,
извлекали пустые уроки,
чтобы с собственных троп не свернуть...

С оглушительным стуком сердечным
пролетят, как часы, месяца,
станет вдох, словно жизнь, бесконечен,
свистнет пулею жизнь у лица,
и когда подниматься из кресел,
разбазаренный век прокляня...
– почему удивительно весел
ты бывал в окончании дня?
Обернусь от дверного порога,
побледнею в закатном огне
и пойму, что была мне дорога,
да гулял я в другой стороне.
И пойму, что и мы, не исполнив
предначертанных свыше путей,
отворяем свободную полночь,
оставляя молчащих друзей.
оставляя молчащих друзей.
И пойму, что нам так и судили —
мимолетную жизнь проплутать,
протерзаться, прокаяться или
обернуться — и сразу понять.
За идущим дорога ложится,
впереди него — степь без дорог...
И друзьям в их смущенные лица
улыбнусь — уже через порог.

/ / /

Это время настало пустую страницу начать
и покрыть письменами диковинных строк,
где ты сам о себе неожиданно можешь узнать
непонятные вещи, ступив на запретный порог.
Там увидишь ты мрак бесконечно далекого дна,
ты погрузишься в воды, которых не знал до поры,
и судьба твоя станет на сгибе ладони видна,
как видна червоточина в темном изломе коры.
Словно книгу, на лицах научишься души читать,
все предстанет в конечном бессильи своей наготы,
и на сгибе ладони любви и сомнений печать
растворится в усмешке единой черты.

/ / /

Но ни слова о том, что могло бы случиться –
ни молчаньем нежданным, ни складкой у рта.
Пережитое нами вовеки святится,
а за ним наступает как дар – немота.

И ничто не враждебно, ничто не постыдно –
поднимается пар с разомлевшей земли.
И грядущего в утренней дымке не видно,
и прошедшее тает, как утро, вдали.

Но ни слова о том, что плутала дорога,
что в напрасных скитаньях себя растерял –
да святится смертельная эта морока!
А иначе – неведомо, кем бы ты стал.

И неведомо – смог бы тогда отрекаться
от позора и горестей прошлых своих,
или стал бы иным небесам поклоняться,
и гордиться не тем, и бояться других.

А настанет минута земле поклониться,
прорастая коленями в жадную твердь –
если спросят о жизни – «спасибо» ответь.
Но ни слова о том, что могло бы случиться.

/ / /

Мало, Господи, очи вздымаю.
Редко, Господи, сердцем толкусь.
Что-то все налегке принимаю...
Может статься, легко отрекусь?

Больше думаю, нежели знаю,
чаще знаю, да реже терплю,
как-то очень я все понимаю,
всем прощаю – и меньше люблю.

А и то, погляди, как расселось
воронье на костях деревень,
разжилось, разоралось, распелось,
словно пеплом обсыпался день.

Только злоба – ни страсти, ни грусти:
завывают ветра перемен...
Видно, что-то случилось на Руси
и, как я погляжу, насовсем.

На душе безмятежно и пусто,
без укора гляжу в синеву.
Мало, Господи, видно молюсь я.
Мало верую. Мало живу.

Открыть книгу →

Структура Хаоса

Третья книга

← К книгам

Стихотворение 5

Текст на "шёлке"...

Стихотворение 6

Вторая книга. Продолжаем скролл вниз...

Открыть книгу →
Титановый зяблик

Четвертая книга

Открыть книгу →
Личное дело

Пятая книга

Открыть книгу →
Открыть книгу →

книга бесов

Открыть книгу →
CЛЕПОЕ ПЯТНО

Восьмая книга

Открыть книгу →
Последние песни

девятая книга

Открыть книгу →
Тропинка в Дит

Поэмы

Открыть книгу →

Тело запрета

Анальные песни